|
Лицо ее скомкалось растерянно, и Барнабас откинулся на стуле, улыбаясь сам себе. Залпом допил с виски.
Ну и что, что его не было, проговорила она. Пат Волокита человек тихий, держится замкнуто. Ему своих бед хватает, с этим сыночком его.
Сдается, нам помощь оказать ему не с руки было.
То дело с сыном его перед Рождеством. Уж всяко не могло у него быть никаких причин на тебя обижаться. То, что случилось с Джоном Волокитой, – не наша вина. Ничья вина.
Не глупи, Эскра. Тебе кажется, такое не запомнится? С того места, где стоит тот дом, ему никак не вышло б не увидеть этого блядского пожара, я уверен. Смотрел, как нас пожаром выжигает с фермы, вот как есть. И скажу тебе вот что, Эскра. Скажу тебе вот что. Может, тут поболе есть чего. Мне в голове вся картина видна, вот как есть.
Ты давай прекращай это, Барнабас.
Прекращай что? сказал он. Я ничего не делаю.
Он встал и вышел вон, не глядя на нее.
Вновь проснулся он от пагубной грезы, что распространила внутри него скверну. Из какого темного места в уме у него явилась, он не ведал. В бодрствовании днем все это лежало под спудом, не воображенное, а вот по ночам созревало, словно губительный плод, и он просыпался с облегчением в темную определенность комнаты, к уюту дыханья Эскры, в безмолвную ячею дома. Язык во рту шлепал, а сам рот был пыль, и вставал Барнабас до наступленья утра, сквозь мешанину грезы шел вниз. То, что задерживалось, было подобно рассветной тени растрепанного дерева, что змеилась по воображенной земле с намеком на устрашающее, но теперь усыхала в лучах солнца. Он потянулся к тому, что осталось от грезы, и увидел лицо женщины, встреченной на дороге. Вечереет, кожа ее лунное молоко, а темные волосы завиты, и он спросил ее, куда идет он, а она улыбнулась, ничего не сказала, двинулась рядом с ним, руки их соприкасались, и он спросил вторично, и она повернулась и произнесла, все, кто умер, идут той же дорогой, а когда он вновь на нее посмотрел, разглядел, что она вовсе не молода, а старуха, волосы поседели, кожа изъязвлена, а затем лицо это стало лицом Мэттью Пиплза, и увидел он ужасности, изнасекомленные изо рта у него.
Для уюта зажег он лампу и разбудил огонь. Напилил хлеба на завтрак и поел его всухомятку, глядя на рассвет, синее крыло ската, оставившее по себе след крови у горизонта. Когда стал свет, он вышел из дому, саднящий холод, крапчатый от морось-дождя, обещавшего дождь помощнее, и Барнабас устремил взгляд к нагроможденью темной тучи, очерком как наковальня. Пошел к хлеву и принялся расчищать развалины, руки покраснели от холода. Тянул за обугленное дерево, поднимал растрескавшиеся от жара камни, пинал коровьи кости, сокрытые в золе. Застрявшая посреди хлева остаточная вонь пожара. Металл, обретший очертанья букв некоего оккультного алфавита, те означали для него звуки, ведшие к темной окончательной истине о природе человека и всякой твари. Он извлекал обломки с развалин на площадку за новым сараем, какую стал теперь использовать как свалку. На то косое поле ему пока возвращаться не хотелось. Туда-сюда с тачкой весь день, и получился из углей небольшой темный холм. Природа принялась за тачку, словно за старое пальто, глодала ее спереди, покуда не возникла над колесом дыра. На ходу видел он землю, а тачка сочилась своим содержимым, оставляла за собой на траве след черной пыли. Мешанина развалин хлева начала проступать очертаньями вместе с другими погибшими вещами за новым сараем, режущая балка, заржавленная до рдяных костей, словно легла она там, ослабев, и издохла. Старая печь, хохочущая над своей судьбою истошными рашперными зубами. Орудия, что применялись руками и выпущены были из рук, коих уж нет.
Он часто думал о Мэттью Пиплзе. Вспоминал, как впервые увидел его. Наблюдал, как тот бредет через двор, тогда еще в белых усах, какими можно было б коня подковать. Иисусе, будто шагает целое дерево, подумал он. Определил его как бесполезного, но Мэттью быстро его научил. |