|
Он видел всю сцену, как в театре – словно был не участником, а зрителем, смотрел со стороны.
Сумрачный зал, открытый гроб. Покойник в гробу – образцовый отравленный, с серой, слоново провисшей кожей и проваленными, запавшими глазами. Ещё более страшный оттого, что набальзамирован.
Сложно в это поверить, но месяц назад этот серый скелет был одним из красивейших кавалеров Европы.
– Бедный Гасси. Харон не возьмёт тебя в свою лодку, такого страшного!..
Стук каблуков, явление чёрной тени. Траурной тени.
Великолепная шляпа, чёрные чулки, чёрное кружево галстука, чёрные перчатки. Маленький чёрный саквояж. Набелённое лицо, бледные губы на нём почти не читаются, но зато подчёркнуты ярко – раскосо подведённые ресницы, опущенные в поистине христианском смирении. Такие длинные ресницы, что на щёки ложится тень, как от вуали.
Пальцы чёрной перчатки касаются края гроба, похоронных белых пелён – крылом порхающей птицы. Трепещут над пергаментно-скомканным, в резких тенях, профилем мертвеца.
– Я попробую исправить это, мой Гасси. Остальное ведь уже не поправить.
Щелчок замка – открывается саквояж. Чёрная фигура на коленях перед гробом. Чёрные перчатки – брошены на каменный пол. Кисть танцует в острых белых пальцах – и лицо трупа светлеет, и превращается в прекрасную венецианскую маску, а если подложить запавшие щёки салфеткой – будет совсем как прежде. Каким ты помнишь его, Рене. Прекрасный неистовый рыцарь с фрески Андреа дель Кастаньо, божественное животное, совершеннейшее чудовище, последний из греческих богов. Красивейший кавалер Европы.
Разве что кармина на губах чуть больше, нежели пристало носить мужчине.
– Вот теперь я могу попрощаться с тобой. – Траурная печальная тень встаёт с колен, собирает кисти. – Теперь ты – снова мой Гасси. И на том свете тебя точно узнают. Прости меня, твоего… – И шёпотом, тихим, как шорох ползущего с дюны песка: – Jeune etourdi, sans esprit, mal-fait, laid…
Прощальный поцелуй – в белый, загримированный лоб и в губы. Поцелуй, стирающий излишек кармина. Поцелуй, красящий прежде бледные губы – в алый.
Стук каблуков – на этот раз удаляющийся.
И труп в гробу – наверное, самый прекрасный усопший в мире.
Как же орал тогда их средний братец Казик – и оттого, что мертвых грешно гримировать перед похоронами, и оттого, что он наконец-то обо всём догадался. Казик, бездарный дипломат, ханжа и дурак, как же он потихонечку радовался, что получил наследство, сделался старшим в семье – и не он в этом виноват. С тех пор – с похорон – они с Рене и не виделись.
А Рене… Что Рене? Он так до сих пор и не понял, не ошибся ли тогда, тому ли позволил умереть?
Мора проснулся – миновали уже и полдень, и обед. Аделаиса ещё спала под пледом, свернувшись в клубок. Лёвки не было, Плаксин и Рене шептались, сдвинув кресла. Цандер скосил глаз на пробудившегося Мору и придвинулся ещё ближе к Рене, почти уткнувшись лицом в его ухо.
Мора уже догадался, что Цандер Плаксин – слуга двух господ, служил герцогу Курляндскому, но когда-то давно Рене его перекупил, сделал, так сказать, перекрывающую ставку. Загадкой осталось лишь одно – за что такое незабываемое Цандер был Рене по сей день столь благодарен?
Мора встал с жёсткого своего ложа, обулся и вышел, оставив господ секретничать.
Лёвка стоял во дворе с планшетом и – кто бы мог подумать – рисовал. Чем-то в качестве модели привлекла его крыша напротив.
– Ты что, рисуешь крышу магистрата? – удивился Мора. – Часы понравились?
– А ты приглядись, – как всегда, чуть придурковато ухмыльнулся Лёвка. |