Тогда
впервые я и увидел ее и был немало озадачен, когда вдруг эта пухленькая,
страшно подвижная, с ослепительно синими глазами, женщина, среди первого
разговора со мной залилась слезами, точно без всякой причины распался полный
доверху хрустальный сосуд, и не спуская с меня танцующего взгляда, смеясь и
всхлипывая, пошла повторять: "Боже мой, как вы мне напомнили его, как
напомнили!" Откровенность, с которой при следующих встречах со мной она
говорила о сыне, о всех подробностях его гибели и о том, как он теперь ей
снится (что будто беременна им, взрослым, а сама, как пузырь прозрачна),
показалась мне вульгарным безстыдством, тем более покоробившим меня, когда я
стороной узнал, что она была немножко обижена тем, что я не отвечал ей
соответственной вибрацией, а просто переменил разговор, когда зашла речь о
моем горе, о моей утрате. Но очень скоро я заметил, что этот восторг скорби,
среди которого она беспрерывно жила, умудряясь не умереть от разрыва аорты,
начинает как-то меня забирать и чего-то от меня требовать. Вы знаете это
характерное движение, когда человек вам дает в руки дорогую для него
фотографию и следит за вами с ожиданием... а вы, длительно и набожно
посмотрев на невинно и без мысли о смерти улыбающееся лицо на снимке,
притворно замедляете возвращение, притворно тормозите взглядом свою же руку,
отдавая карточку с задержкой, словно было бы неучтиво расстаться с ней
вдруг. Вот эту серию движений мы проделывали с Александрой Яковлевной беэ
конца. Александр Яковлевич сидел за своим освещенным в углу столом и
работал, изредка прочищая горло, -- составлял свой словарь русских
технических терминов, заказанный ему немецким книгоиздательством. Было тихо
и нехорошо. Следы вишневого варенья на блюдце мешались с пеплом. Чем дальше
она мне рассказывала о Яше, тем слабее он меня притягивал, -- о нет, мы с
ним были мало схожи (куда меньше, чем полагала она, во внутрь продлевая
совпаденье наших внешних черт, которых она к тому же находила больше, чем их
было на самом деле, а было, опять-таки, только то немногое на виду, что
соответствовало немногому внутри нас) и едва ли мы подружились бы, встреться
я с ним во время. Его пасмурность, прерываемая резким крикливым весельем,
свойственным безъюморным людям; его сентиментально-умственные увлечения; его
чистота, которая сильно отдавала бы трусостью чувств, кабы не болезненная
изысканность их толкования; его ощущение Германии; его безвкусные тревоги
("неделю был как в чаду", потому что прочитал Шпенглера); наконец, его
стихи... словом всё то, что для его матери было преисполнено очарования, мне
лишь претило. Как поэт он был, по-моему, очень хил; он не творил, он
перебивался поэзией, как перебивались тысячи интеллигентных юношей его типа;
но если не гибли они той или другой более или менее геройской смертью --
ничего общего не имеющей с русской словесностью, которую они, впрочем, знали
досканально (о, эти Яшины тетради, полные ритмических ходов, --
треугольников да трапеций!), -- они в будущем отклонялись от литературы
совершенно и если выказывали в чем-либо талант, то уж в области науки или
службы, а не то по-просту хорошо-налаженной жизни. |