Свое настоящее мнение о его поэзии я скрывал от
Александры Яковлевны, а те принужденные звуки нечленораздельного одобрения,
которые я из приличия издавал, понимались ею как хаос восхищения. Она
подарила мне на рождение, сияя сквозь слезы, лучший Яшин галстук, свеже
выутюженный, старомодно муаровый, с еще заметной петербургской маркой
"Джокей Клуб", -- думаю, что сам Яша вряд ли его часто носил; и в обмен за
всё, чем она поделилась со мной, за полный и подробный образ покойного сына,
с его стихами, ипохондрией, увлечениями, гибелью, Александра Яковлевна
властно требовала от меня некоторого творческого содействия; получалось
странное соответствие: ее муж, гордившийся своим столетним именем и подолгу
занимавший историей оного знакомых (деда его в царствование Николая Первого
крестил, -- в Вольске, кажется, -- отец знаменитого Чернышевского, толстый,
энергичный священник, любивший миссионерствовать среди евреев и в придачу к
духовному благу дававший им свою фамилию), не раз говорил мне: "Знаете что,
написали бы вы, в виде biographie romance'e, книжечку о нашем великом
шестидесятнике, -- да-да, не морщитесь, я все предвижу возраженья на
предложение мое, но поверьте, бывают же случаи, когда обаяние человеческого
подвига совершенно искупает литературную ложь, а он был сущий подвижник, и
если бы вы пожелали описать его жизнь, я б вам много мог порассказать
любопытного". Мне совсем не хотелось писать о великом шестидесятнике, а еще
того меньше о Яше, как со своей стороны настойчиво советовала мне Александра
Яковлевна (так что в общем получался заказ на всю историю их рода). Но
невзирая на то, что меня и смешило и раздражало это их стремление указывать
путь моей музе, я чувствовал, что еще немного, и Александра Яковлевна
загонит меня в такой угол, откуда я не вылезу, и что, подобно тому, как мне
приходилось являться к ней в Яшином галстуке (покуда я не придумал
отговориться тем, что боюсь его затрепать), точно также мне придется засесть
за писание новеллы с изображением Яшиной судьбы. Одно время я даже имел
слабость (или смелость, может быть) прикидывать в уме, как бы я за это
взялся, если бы да кабы... Иной мыслящий пошляк, беллетрист в роговых очках,
-- домашний врач Европы и сейсмограф социальных потрясений, -- нашел бы в
этой истории, я не сомневаюсь, нечто в высшей степени характерное для
"настроений молодежи в послевоенные годы", -- одно это сочетание слов (не
говоря про область идей), невыразимо меня бесило; я испытывал приторную
тошноту, когда слышал или читал очередной вздор, вульгарный и мрачный вздор,
о симптомах века и трагедиях юношества. А так как загореться Яшиной
трагедией я не мог (хотя Александра Яковлевна и думала, что горю), я
невольно бы увяз как раз в глубокомысленной с гнусным фрейдовским душком
беллетристике. С замиранием сердца упражняя воображение, носком ноги как-бы
испытывая слюдяной ледок зажоры, я доходил до того, что видел себя
переписывающим и приносящим Чернышевской свое произведение, садящимся так,
чтобы лампа с левой стороны освещала мой роковой путь (спасибо, мне так
отлично видно), и после короткого предисловия насчет того, как было трудно,
как ответственно. |