Те двое долго ждали выстрела. Папирос у них не было, но Рудольф
догадался ощупать карман Яшиного макинтоша, там оказалась нераспечатанная
коробочка. Небо заволокло, сосны осторожно шумели, и снизу казалось, что их
слепые ветви стараются нашарить что-то. Высоко и сказочно-быстро, вытянув
длинные шеи, пролетели две диких утки, одна чуть отстав от другой.
Впоследствии Яшина мать показывала визитную карточку, Dipl. Ing. Julius
Posner, на обороте которой Яша карандашом написал: "Мамочка, папочка, я еще
жив, мне очень страшно, простите меня". Наконец Рудольф не выдержал и
спустился туда, чтоб посмотреть, что с ним. Яша сидел на коряге, среди
прошлогодних, еще неотвеченных листьев, но не обернулся, а только сказал: "Я
сейчас готов". В его спине было что-то напряженное, словно он превозмогал
сильную боль. Рудольф вернулся к Оле, но не успел до нее добраться, как оба
ясно услышали сухой хлопок выстрела, а в комнате у Яши еще несколько часов
держалась, как ни в чем не бывало, жизнь, бананная выползина на тарелке,
"Кипарисовый Ларец" и "Тяжелая Лира" на стуле около кровати, пингпонговая
лопатка на кушетке; он был убит наповал, однако, чтобы его оживить, Рудольф
и Оля еще протащили его сквозь кусты к тростникам и там отчаянно кропили и
терли, так что он был весь измазан землею, кровью, илом, когда полиция нашла
труп. Затем они стали звать, но никто не откликнулся: архитектор Фердинанд
Штокшмайсер давно ушел со своим мокрым сеттером.
Они вернулись к тому месту, где ждали выстрела, и тут история начинает
смеркаться. Ясно только то, что у Рудольфа, потому ли, что для него
открылась кое-какая земная вакансия, потому ли, что он просто был трус,
пропала всякая охота стреляться, а что Оля, если и упорствовала в своем
намерении, то всё равно ничего сделать не могла, так как он немедленно
револьвер спрятал. В лесу, где было холодно, темно, где моросил, шелестя,
слепой дождь, они оставались почему-то долго, до бессмысленно позднего часа.
Молва утверждала, что тогда то началась между ними связь, но это уж было бы
чересчур плоско. Около полуночи, на углу улицы с лирическим названием
Сиреневой, вахмистр недоверчиво выслушал их ужасный, но бойкий рассказ. Есть
такое истерическое состояние, которое принимает вид ребячливой развязности.
Если б Александра Яковлевна непосредственно после случившегося
свиделась с Олей, то может быть и вышел бы из этого для обеих какой-нибудь
сентиментальный толк. К несчастью это случилось несколькими месяцами позже,
во-первых, потому, что Оля отсутствовала, а во-вторых, потому что горе
Александры Яковлевны не сразу приняло ту деятельную и даже восторженную
форму, какую застал Федор Константинович. Оле в некотором смысле не повезло:
была как раз помолвка ее сводного брата, дом был полон гостей, и когда без
предупреждения, под тяжелой траурной вуалью и с лучшей частью своего
скорбного архива (фотографиями, письмами) в сумке, и вся готовая к
блаженству обоюдных рыданий, явилась Чернышевская, то к ней вышла хмуро
вежливая, хмуро нетерпеливая барышня в полупрозрачном платье, с кровавыми
губами и толстым белым носом, и рядом с боковой комнаткой, куда она ввела
гостью, подвывал граммофон, и конечно никакого разговора не получилось, --
"Я только долго на нее посмотрела", -- рассказывала Чернышевская и после
этого тщательно отрезала на многих маленьких снимках и Олю, и Рудольфа, --
хотя этот-то посетил ее сразу, и валялся у нее в ногах, и головой бился о
мягкий угол кушетки, и потом ушел своей чудной легкой походкой по синему
после весеннего ливня Курфюрстендам. |