|
Двоих тяжёлых — на тележку, под бельё.
Солдаты, те, кто мог двигаться, послушно потянулись к шкафу. Тарасов стоял, опустив голову. Он понимал правоту моих слов, но принять её было тяжело.
— Кого оставляем с ним? — глухо спросил Тарасов, кивнув на умирающего.
— Никого, — сказал я. — Он без сознания и до утра не дотянет. Сажать рядом живого — впустую тратить человека, а нам каждый ствол дорог.
Тарасов молчал долго. Потом стянул с себя шинель, свернул, подложил бойцу под голову — будто это ещё хоть что-то меняло. Достал из-за пояса гранату, вложил умирающему в ладонь и накрыл сверху его же обмякшими пальцами.
— Очнётся, полезут — хоть одного с собой заберёт, — глухо сказал капитан и отвернулся. Голос у него сел.
В этот момент Стефан, всё это время жавшийся у двери, осмелел. Он бросился к кушетке, где лежала его дочь.
— Моя дочь! — прошептал он. — Вы обещали! Лекарство! У неё жар, рана на ноге гноится!
Я подошёл к нему. Девочка была… в плачевном состоянии. Это было видно по тому, как она дрожала. Я приложил руку ко лбу… эх, горяченная! К тому же рана на голени воспалилась, края были красные, отёкшие.
У меня оставалось четыре пакетика из шести. Одну дозу с утра принял сам, другую извёл Тарасову на рану — вот и осталось четыре. Четыре дня жизни, а то и подлечиться. Но, несмотря на растерянность и сомнения, я принял решение. Достал коробку, вынул пакетик, протянул Стефану:
— Половину — в воду, дай ей выпить, остальное — на рану. Ты фельдшер, сам знаешь.
Стефан принял порошок и бросился к раковине в углу палаты, судорожно наливая воду в стакан.
Двенадцать лет. Всего на три годика старше Зоси. Я отвернулся — не от жара уже, а чтобы не думать, чью дозу сейчас скормил чужому ребёнку. Если Стефан выведет нас наружу без потерь — что ж, это того стоило.
И тут за дверью палаты скрипнули половицы. Шаги. Одиночные, неспешные. Не наши.
Все замерли. Один из раненых сдавленно застонал, и Зыков тут же накрыл ему рот ладонью. Дверь приоткрылась, в щель сунулась голова в пилотке. Немец. С папкой под мышкой, с погасшей папиросой в зубах. Писарь или санитар. Заглянул по своим делам. Он увидел набитую людьми палату, чужие лица — и открыл рот, чтобы заорать.
Не успел.
Архип возник из-за косяка. Левой ладонью запечатал немцу рот, правой коротко всадил нож под ухо и втянул обмякающее тело внутрь, придавив дверь плечом. Немец дёрнулся, каблуки простучали по кафелю — и всё. Под ним поползла тёмная лужа, мешаясь с той кровью, что уже была на полу.
Я стоял и слушал. Наверху — сапоги, много. Здесь, за дверью, — тишина. Пронесло. Пока пронесло.
— За тележки его. И быстро, — просипел я. — Времени нет.
Двое солдат оттащили тело в тень, забросали бельём. Меня замутило — не то от жара, не то от того, как буднично всё это делалось. Я сглотнул и шагнул к столу в углу палаты. На нём валялись бумаги, какие-то бланки, карандаш. Я шарил по столу: вдруг схема корпусов, пропуск, хоть что-то, что поможет выбраться. Наткнулся на толстую тетрадь в кожаном переплёте — регистрационный журнал приёмного. Открыл…
Страницы были исписаны на немецком: имена, даты, диагнозы, куда доставлен, куда отправлен. Почерк скверный, но разобрать мог.
И тут я зацепился взглядом за знакомую фамилию. Юргенс. Пробежал глазами строку.
«Юргенс, лейтенант. Доставлен утром, мёртв. Множественные ножевые. При теле нет ни формы, ни документов».
А поверх журнала, чуть сбоку, лежал отдельный листок — свежий, отпечатанный на машинке, с орлом и печатью комендатуры. Ориентировка. Я выхватил из неё главное: форма и документы лейтенанта Юргенса числятся похищенными; всем постам, патрулям и комендантским нарядам — задерживать любого, кто их предъявит; при сопротивлении — огонь на поражение. |