– Как это, устала? – не поняла я.
– Я обрушил на нее всякого рода одолжения, и она начала тяготиться ими.
Он сказал это просто и грустно. Я подумала, что он намного умнее, тоньше, чем кажется с первого взгляда.
Мы с Жанной недооценивали его. Или это общий удел всех тех, кто обладает открытым, незащищенным сердцем – быть недооцененным, непонятым до конца?..
– Есть люди, которые не выносят, когда им делают добро, – сказал Ирмик.
– К счастью, мне такие не попадались.
– А я встречал таких вот.
– Неужели можно обижаться на добро?
– Можно даже не прощать добра.
– Не прощают, наверно, только злые себялюбцы.
Он ответил с явным усилием:
– А я и не собираюсь утверждать, что она была доброй.
Мне думается, он боится, что Жанна тоже может устать от его доброты, всегдашней уступчивости, стремления приносить ей одну только радость.
Пусть не боится. Жанна не устанет. И ей не надоест его доброта. Она привыкла к нему, принимая все, что он для нее делает, как должное, само собой разумеющееся. И по своему любит его. Так, как умеет. Потому что каждый любит в меру своих возможностей. Ни больше, ни меньше.
Я считаю Жанну счастливой. Так прямо и сказала ей:
– Ты – счастливая…
– Чем я счастливая? – спрашивает она.
– Всем. Прежде всего у тебя нет биографии.
– Как это – нет биографии? Что это значит?
– Твоя биография укладывается всего в несколько строчек: полюбила, вернее сказать, сперва вышла замуж, потом полюбила, потом родила дочку. Никаких сложностей, тревог, превратностей, вспышек и взрывов. Все просто и законченно.
Жанна – великая спорщица – неожиданно согласилась со мной:
– Наверное, ты права. И я счастливая. Только иногда все же бывает нехорошо, не так, как хотелось бы…
– Почему?
– Все дело в страхе за Наташу…
Я понимаю Жанну. Наташа – это островок уязвимости, постоянной боязни, чтобы не заболела, не ушиблась, чтобы ее никто не обидел.
И так, должно быть, будет до конца, до последнего Жанниного часа…
Приходит со двора Наташа. Врывается в дверь, вся в снегу – снег на шапке ушанке с поднятым кверху ухом, снег на шубке, из которой она выросла еще в прошлом году, снег на лыжных штанах, некогда ярко бирюзовых.
– Ребята! – кричит Наташа. – Порядок! Победа за нами!
– Сумасшедшая, – замечает Жанна, не трогаясь с места. – Ты же вся промокла…
Ирмик молча подходит к Наташе, снимает с нее пальтишко, шапку, стаскивает и насквозь промокшие сапожки, черные, из заменителя под кожу, с разорванной посередине молнией.
Ирмик терпеливо и привычно выполняет обязанности Жанны.
Жанна тихо говорит:
– А ведь его можно с полным правом называть мамой Ирмой.
У Наташи недаром тонкий слух. Она восклицает радостно:
– Мама Ирма? Это здорово! Папа, я так тебя и буду звать, только так, мама Ирма!
Ирмик идет в ванную, развешивает на веревке шапку Наташи, пальто, потом ставит на кухне возле радиаторов отопления мокрые сапожки.
Садится за стол, подвигает Наташе чашку с горячим чаем.
– Кого вы победили? – спрашивает Жанна.
Наташа держит чашку обеими, красными от мороза ладонями.
Ее пальцы похожи на пальцы отца – длинные, изящно и четко вылепленные. Настоящие руки хирурга. Наверно, быть ей, как и отец, врачом. Не певицей, не пианисткой, а врачом. Во всяком случае, мне бы хотелось этого.
– Мы играли в кто кого, мы – это ребята с нашего двора, а они – это с той стороны, за поликлиникой, знаешь, там такой белый дом с лоджиями?
– Допустим, знаю. |