– Неужели никто не поинтересовался тем, что могло случиться с Лафорэ?
– Вы должны принимать во внимание шок и хаос тех первых дней. Случилось невероятное – пала «Беатрис». На следующий день, с такой же кажущейся поразительной легкостью, пала и «Габриэль». Они не побежали, они сражались, и сражались хорошо. Де Мекюним, командир, был ранен и захвачен в плен на собственном командном посту. Мир вокруг нас рушился. Гаучера, командовавшего 313 м, артиллерийский снаряд настиг прямо в подземном командном пункте центрального подразделения. Наша артиллерия оказалась бессильной. На следующую ночь полковник Пиро взорвал себя гранатой в своем блиндаже, предпочтя умереть, а не жить с позором поражения. Таиландские войска на «Анн Мари» увидели бой на «Габриэль» и спокойно растворились на холмах. Это была не их война. Мы… мы старались реорганизоваться, пытались сомкнуть ряды, продержаться стиснув зубы. Ланглэ немедленно принял из рук Гаучера командование резервами. Днем позже он вынужден был – неофициально – заменить самого Кастри. Можно ли удивляться тому, что его первое контрнаступление было организовано из рук вон плохо и недостаточно продумано? Такие вещи требуют времени, хотя бы короткого, для тщательной подготовки, а он им не располагал. А разве можно осуждать Ботеллу? Парашютно десантные войска, что тогда, что сейчас, имели одну единственную миссию – не проиграть. Ему было приказано взять «Габриэль» – и он проиграл. Считалось, что Лафорэ был убит… или взят в плен. В таком хаосе кто мог знать? Его объявили пропавшим без вести. То, что он мог дезертировать, никому не пришло в голову даже на секунду. Разве может кто то сказать, что случилось? Он мог увидеть, как дрогнули его солдаты… или исчезли за его спиной. Возможно, он стыдился встретиться лицом к лицу с Ботеллой. Он мог обнаружить, что остался один за валуном, там на склоне. Я так же не хочу осуждать его, как и прощать.
– А потом? В момент капитуляции?
Генерал пожал плечами:
– Он находился на левом берегу реки. Невозможно было не увидеть в то последнее утро, что лагерь умирает. Он мог спуститься к нашей линии. Когда вьетнамцы его нашли, они об этом не подумали – в траншее, полной убитых, были и другие офицеры. Мы… когда мы в конечном итоге столкнулись с ним, то, естественно, решили, что его взяли в плен два месяца назад. Он сказал, что убежал в джунгли и прятался там несколько недель, прежде чем его снова взяли. В этом не было ничего невероятного. – Генерал замолчал и откинулся на спинку кресла. – Я вас не утомил своими военными воспоминаниями, месье Ван дер Вальк?
– Это именно те часы, те минуты, которых мне недоставало. Без них я никогда не смог бы и надеяться выяснить, что произошло с Лафорэ… и Эстер Маркс.
– Эстер Маркс! – Его тон не был сентиментальным, скорее полным снисходительности. Той снисходительности, которой не было перед лжесвидетельством в пользу Эстер. – Я хорошо помню ее в Ханое. Тоненькая энергичная малышка, сплошные нервы и мускулы, ничего не боялась. Мы слышали потом, что в Ханое она направилась прямиком к генералу и настойчиво просила разрешить ей высадиться в лагерь на парашюте… с бутылкой виски для нас под блузой. Жевала жвачку. Я вспоминаю ее, когда вижу ту девушку, лыжницу с ослепительно белыми зубами и непокорными волосами, как там ее зовут?
– Ани Фамоз.
– Да, ее. – Генерал задумался: он снова был мальчишкой.
А Ван дер Вальк был доволен – это была его любимая лыжница.
– Вы понимаете, конечно, что правосудие по отношению к Лафорэ не было совершено.
Генерал внезапно прекратил предаваться воспоминаниям юности, и комиссар сразу вспомнил маленькую шутку, услышанную за чашкой кофе в Клермон Ферране. Недожаренный бифштекс и живой лев…
– Мне нет никакого дела до правосудия. |