|
В банке из-под консервов плавал зажженный фитилек, пахло подгоревшим подсолнечным маслом. И Вася отчетливо, как если бы это было вчера, вспомнил день своего детства: яркое летнее утро, мать стоит у печки и переворачивает на шипящей сковородке пирожки с картошкой. В кухне пахнет подгоревшим маслом, и синеватый дымок тянется к распахнутому настежь окну. Пирожки с картошкой и жареным луком… Мать просит: «Да поешь ты, как люди едят. Ну что ты, как воробей!» Вот сейчас ей не пришлось бы его уговаривать!
Домна Федоровна проснулась под утро. Коптилка уже погасла, и в кухне с плотно завешенным окном было темно. Вася тихонько окликнул мать. Она кинулась к нему и прижалась щекой к его лицу.
— Не надо, не плачь! Ну чего теперь-то плакать? У меня ничего не болит. Только есть охота.
Домна Федоровна сдернула с окна старое одеяло и снова подошла к сыну. Какими большими стали ее глаза на исхудавшем лице. А в окно заглядывает зеленая ветка! Сколько же времени он болел?
…Домна Федоровна рассказала сыну, что Егор Иванович и тетя Настасья давно ушли из города. Что дядя велел им, как только Вася поправится, вернуться в родное село. От дяди недавно приходил один человек: молодой, волосы русые, на правую ногу припадает… Он пообещал раздобыть для них пропуск в Покровское.
— Я уж не чаяла тебя увидеть, — говорила Домна Федоровна, держа сына за руку. — Убили, думаю. Ведь у алебастровой шахты расстреляли не меньше, как три тысячи народу. Ходила я туда, искала тебя. Как мертвый мальчонка — так думаю, не Вася ли? Вроде шапка твоя, варежки похожие — нет, не ты. Чего я не перевидала! Страшно вспомнить. Сижу раз одна, плачу. И вдруг стучит кто-то. Отворяю — женщина. «Я, — говорит, — с вашим сыном в тюрьме сидела. Зовут меня Василиса Коваленко. Он, — говорит, — заболел, тиф у него. А заразных больных немцы стреляют. Меня, когда выпускали, спросили, может, я его к себе возьму. Я взяла, он у меня сейчас. Пойдемте, — говорит, — поглядите». Ну, я к ней со всех ног. Смотрю — и правда ты. Хоть и трудно узнать. Кожа да кости. Стрижен наголо. В жару никого не узнаешь. «Кто ж, — спрашиваю, — тебе его отдал?» А она отвечает: «Хромой, волосы светлые, переводчиком у немцев». Долго ты у нее лежал. И я притулилась там же. Она к нам, как родная. Сама на хлебе и на воде, а тебе и яйцо раздобудет и молока. Я ей как-то сказала: «Сколько вам мороки из-за чужих». Она в крик: «Выбрось, мол, это дурье слово из головы! Какие мы чужие!» Хорошая была…
— Была?!
— Убили. Из тюрьмы спаслась, а на базаре немцу чего-то нагрубила, он ее тут же, прилюдно, из пистолета и прикончил. Страшно живем, Вася, не по-людски. И когда же конец?
…Пропуск Носаковым раздобыл хромой переводчик. Он посоветовал им идти ночью, держась подальше от большака. Так, по его словам, было надежнее даже с пропуском в руках.
— Ведь какие-никакие, а наберутся у вас вещицы? Лучше уж не попадаться на глаза охране. А ты тогда у Егора Ивановича свирепо на меня поглядывал! — добавил он, обращаясь к Васе, и похлопал его по плечу.
А Вася глядел на это молодое, тоже изменившееся, потемневшее лицо. Никому не дались эти месяцы даром. Никого не миновали. На всех положили они свой отпечаток.
— Люди встретят — отворачиваются, — сказал переводчик. — Бывает, плюют вслед. Трудно…
— Не сердитесь на меня, — сказал Вася.
— Я не сержусь! Я на твоем месте глядел бы так же. Теперь — прощайте, не поминайте лихом.
— Спасибо вам. |