Славянофилы охотно повесили бы меня за подобную ересь, если б они не были такими сердобольными
существами; но я все—таки настаиваю на своем — и сколько бы меня ни потчевали госпожой Кохановской и „Роем на спокое“, я этого triple
extrait de mougik russe нюхать не стану, ибо не принадлежу к высшему обществу, которому от времени до времени необходимо нужно уверить
себя, что оно не совсем офранцузилось, и для которого, собственно, и сочиняется эта литература en cuir de Russie.
Попытайтесь прочесть простолюдину — настоящему — самые хлесткие, самые „народные“ места из „Роя“: он подумает, что вы ему сообщаете
новый заговор от лихоманки или запоя. Повторяю, без цивилизации нет и поэзии. Хотите ли уяснить себе поэтический идеал нецивилизованного
русского человека? Разверните наши былины, наши легенды. Не говорю уже о том, что любовь в них постоянно является как следствие колдовства,
приворота, производится питием „забыдущим“ и называется даже присухой, зазнобой; не говорю также о том, что наша так называемая
эпическая литература одна, между всеми другими, европейскими и азиятскими, одна, заметьте, не представила — коли Ваньку —Таньку не считать —
никакой типической пары любящихся существ; что святорусский богатырь свое знакомство с суженой—ряженой всегда начинает с того, что бьет ее по
белому телу „нежалухою“, отчего „и женский пол пухол живет“,— обо всем этом я говорить не стану; но позволю себе обратить ваше внимание на
изящный образ юноши, жень—премье , каким он рисовался воображению первобытного, нецивилизованного славянина. Вот, извольте посмотреть: идет
жень—премье; шубоньку сшил он себе кунью, по всем швам строченную, поясок семишелковый под самые мышки подведен, персты закрыты рукавчиками,
ворот в шубе сделан выше головы, спереди—то не видать лица румяного, сзади—то не видать шеи беленькой, шапочка сидит на одном ухе, а на ногах
сапоги сафьянные, носы шилом, пяты востры — вокруг носика—то носа яйцо кати; под пяту—пяту воробей лети—перепурхивай.
И идет молодец частой, мелкой походочкой, той знаменитой „щепливой“ походкой, которою наш Алкивиад, Чурило Пленкович, производил
такое изумительное, почти медицинское действие в старых бабах и молодых девках, той самой походкой, которою до нынешнего дня так неподражаемо
семенят наши по всем суставчикам развинченные половые, эти сливки, этот цвет русского щегольства, это nec ultra русского вкуса. Я это не
шутя говорю: мешковатое ухарство — вот наш художественный идеал. Что, хорош образ? Много в нем материалов для живописи, для ваяния? А
красавица, которая пленяет юношу и у которой „кровь в лице быдто у заицы?..“ Но вы, кажется, не слушаете меня?
Литвинов встрепенулся. Он действительно не слышал, что говорил ему Потугин: он думал, неотступно думал об Ирине, о последнем свидании
с нею. |