|
Но чаще всего взгляд его останавливался на лице Агафонова.
– Так кто желает высказать своё мнение о стихах? – повторил вопрос руководитель кружка.
Есенин понимал, скорее чувствовал, что услышанные стихи слабы, прочитаны плохо, бескрыло, но в них улавливался явный намёк на приближение каких то крупных событий, что должны потрясти русскую землю. Его мысли как бы отгадал полицейский чиновник. Он задвигался на стуле, весь напрягаясь и словно бы вытягиваясь.
– Я не силён в оценке художественных достоинств творений господина Деева, но тем не менее один вопрос, не скрою, меня занимает немало: о какой грозе вы ведёте речь, на какую незримую силу вы намекаете?
Деев Хомяковский тотчас встал, как мальчик на уроке:
– Это просто пейзаж... И больше ничего.
– Ах, пейзаж! – Чиновник тонко улыбнулся. – А я по необразованности своей и не догадался, что это лирический пейзаж. Акварель. Продолжайте, господа.
Кошкаров Заревой спросил его учтиво:
– Пётр Степанович, вы желаете высказать своё просвещённое мнение о стихах поэта?
– Увольте, господин Кошкаров! – воскликнул полицейский чиновник с непритворным изумлением. – Какое уж моё мнение, да ещё и просвещённое! Я в своём то деле не слишком просвещён... Но желательно было бы познакомиться с теми членами вашего кружка, которых я ещё не имею чести знать...
– Пожалуйста, – заторопился Сергей Николаевич. – Если вы нам не доверяете...
– Зачем же обижаться? – Полицейский чиновник изобразил улыбку. – Я вам верю. Но, сами понимаете, – служба... – Он приблизился к Агафонову, взглянул в лицо его в упор: – Как ваша фамилия?
– Агафонов Платон Миронович.
– Давно проживаете в Москве? Откуда изволили прибыть?
– Из Калужской губернии. Почему это вас заинтересовала моя скромная особа?
– Обличье ваше мне вроде бы знакомо. Впрочем, я, кажется, ошибся. Извините... – И опять к Кошкарову Заревому: – Прошу простить за прерванную беседу. – Но прежде чем покинуть помещение, заметил Есенину с отеческой озабоченностью: – Зря ушли из лавки Крылова, молодой человек, неосмотрительно отказались поступать в Учительский институт и неспроста очутились в этом обществе.
Агафонов сорвался со своего места.
– Позвольте мне, Сергей Николаевич?! – Глаза под седыми бровями светились молодо, дерзко. – Странно, но приходится отметить, что критики, отзываясь о произведениях так называемых писателей из народа, преподносят читающей публике совершенно неверную оценку – делают упор на второстепенные стороны их вдохновения: на печаль, на покорность и безысходность. Будь то Никитин, Кольцов или Суриков, – всем им – неодинаковым – приписывается это печальничество. Как будто эти поэты сговорились друг с другом, чтобы воспевать лишь страдания и горе людское. И всё это, как ни прискорбно, ведёт к умилению перед покорностью народа, перед его долготерпением и непротивлением. Как будто у народа ничего больше и нет, кроме безысходной тоски и печали! Да, много пришлось испытать на своём веку русскому народу – и до сих пор он испытывает! – на путях к своей лучшей доле. На что же он надеется, живя этой проклятой жизнью?! На смельчаков. Это они питают в нём надежду и веру в достойную свою судьбу, в великое своё назначение. Это они утверждают его будущность.
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут, и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут! –
И бросил через плечо полицейскому небрежно, как подачку: – Цензуровано: Пушкин. Тот час ещё не настал. Но он настанет скоро! – И опять полицейскому: – Не цензуровано: Агафонов.
Полицейский чиновник слушал, всё более изумляясь, и как то даже беспомощно улыбался, озирая присутствующих, – он не знал, что делать, что ответить. |