|
– Ты ещё здесь? В чём дело?
– Евгений Михайлович, можно мне отлучиться из интерната? Мы решили собраться у Гриши Панфилова.
Учитель, удивлённый просьбой, скрестил на груди руки.
– Ты странный парень, Есенин... Что же скажут другие? Человек провинился, должен понести строгое наказание, чтобы другим неповадно было, а вместо этого его отпускают в гости – веселись! Где же тут логика?
– Пожалуйста, Евгений Михайлович, – тихо, просительно прошептал Есенин; он представил себе длинный длинный вечер в четырёх стенах общежития, и душа его, привыкшая к простору, сжалась в комок, он почувствовал себя обездоленным и несчастным. – Я не могу больше так жить, я точно узник – с ума сойти можно! Мне страшно бывает...
Учитель отступил от Есенина, его поразил этот бурный всплеск человеческой души. Он быстро согласился.
– Можешь идти к Панфиловым с ночлегом. Я тоже приду.
Есенин выбежал из комнаты, и там, в коридоре, зазвенел его торжествующий голос, и Хитров отметил не без грусти: «Птица, выпущенная из клетки на волю...»
Гриша Панфилов поджидал друга на деревянном крылечке. Ветер, дующий с реки, был резок, порывист, он свистел в берёзах, срывая с ветвей льдинки. Гриша поднял воротник пальто, поправил шарф, озноб бил его плечи.
Первым в дверях показался Волхимер, морщась от боли; за ним – Кудыкин. Волхимер ушёл.
– А где Серёжа? – спросил Гриша у Кудыкина.
– Отчислят твоего Серёжу из школы, и поделом ему. – Перегнувшись через перильца, он сплюнул с ожесточением, спрыгнул с крыльца и напрямик, по снегу, по затянутым льдом лужам, направился к общежитию.
На крыльце появился Есенин. Возбуждённый и как бы осунувшийся. Гриша схватил его за плечи.
– Не пустил?
– Пустил. И сам придёт.
5
Жили Панфиловы неподалёку от базарной площади в деревянном доме. По скрипучим ступеням крыльца ребята поднялись наверх, вошли в тёмные сени; дом, сухой и лёгкий, как будто звенел весь, подобно телу скрипки. В прихожей оставили пальто и чинно, немножко скованные неловкостью вступили в комнаты. После интерната здесь было тепло, чисто и по домашнему уютно. Пахло дымком самовара, свежезаваренным чаем, листьями цветов, что зеленели в кадках и горшках возле окон, тем запахом надёжного гнезда, которое свивают годами.
Марфа Никитична, мать Гриши, знала, что придут гости, и готовилась к встрече. Добрая, чуть рыхловатая, с усталыми глазами, она жалела ребятишек, живших без родительского участия и ласки.
– Редко вы нас навещаете, ребятки, неужто сидеть взаперти лучше, а, Серёжа?
Есенин метнул на Хитрова быстрый взгляд.
– Мы не хозяева себе, Марфа Никитична.
– Кто же вы?
– Сами не знаем. Не то солдаты, не то монахи, не то арестанты. Живём под запретом.
Марфа Никитична упрекнула Хитрова:
– Уж больно вы строги к ним, Евгений Михайлович.
– Им только дай волю, они всё разнесут в щепки. Ваш любимчик Есенин опять подрался сегодня с Кудыкиным. И где? Почти что на паперти. Хотел наказать его, да вот не смог, а вы упрекаете в строгости.
Марфа Никитична огорчённо покачала головой.
– Из за чего подрался то, Серёженька?
– Так уж вышло... Я не хотел...
– У него ум с сердцем не в ладу, – объяснил Тиранов авторитетно. – Страсти захлёстывают рассудок... – Он обернулся к Есенину: – Имей в виду, ты со своими страстями да замашками допрыгаешься, сунут тебе финку в бок. Это я тебе гарантирую, милостивый государь...
– Ой, страхи то какие! – Марфа Никитична всплеснула руками. – Ты уж веди себя потише, Серёжа. Головушка моя золотая, горячая... Матери то нет рядышком, вот в чём несчастье. |