Тут было даже дело об убийстве по небрежности, в котором Салли выступала в качестве помощника адвоката и добивалась пересмотра дела. Она была знающим и опытным специалистом, запрашивала с клиентов умеренную плату, бралась далеко не за все дела и считала, что лучше всего ей удаются такие, где люди действуют вопреки правилам и здравому смыслу. Она догадывалась, что отчасти ею движет стремление оплатить, так сказать, собственные долги, однако не испытывала никакого желания в подробностях разбирать свою жизнь, как ей приходилось это делать с чужими.
Салли взяла карандаш и раскрыла одно из скучных дел, но почти сразу отложила его в сторону и воткнула карандаш в стакан, больше походивший на вазу, с надписью: «Лучшей мамочке на свете». Она сомневалась, что надпись соответствует действительности.
Поднявшись на ноги, Салли подумала, что у нее, в общем‑то, нет ничего настолько срочного, чтобы задерживаться на работе допоздна; в поддержку этой мысли мелькнула и другая, о Хоуп: пришла ли она уже домой и что она сообразила сегодня на обед? В это время зазвонил телефон.
– Салли Фримен‑Ричардс.
– Привет, Салли, это Скотт.
Она немного удивилась, услышав голос бывшего мужа:
– Привет, Скотт. Я как раз собралась уходить…
Он представил себе ее кабинет. Наверняка там все идеально расположено и аккуратно расставлено, не то что у него в кабинете, где вечно царит хаос. В очередной раз слух резанула его собственная фамилия, употребленная по отношению к ней, пусть даже с добавлением через дефис ее девичьей. Салли оставила ее себе из тех соображений, что так Эшли будет удобнее, когда она вырастет.
– Можешь уделить мне минутку?
– У тебя такой тон, будто тебя что‑то тревожит.
– Даже не знаю. Возможно, должно тревожить. А может, и нет.
– А в связи с чем проблема?
– С Эшли.
Салли Фримен‑Ричардс слегка растерялась. Ее разговоры с бывшим мужем были, как правило, краткими и деловыми и касались тех или иных осколков их прежней совместной жизни. С годами Эшли стала единственным, что их связывало, так что речь шла в основном о ее переездах из одного родительского дома в другой, плате за обучение или страховке за автомобиль. Между ними установилось своего рода перемирие, которое позволяло обсуждать эти вопросы по‑деловому, не затрагивая чувств. О том, как живут они сами и что делают, они почти не говорили – Салли казалось, что каждый из них воспринимает другого так, словно тот остался законсервированным в том состоянии, в каком находился при разводе.
– А что случилось?
Скотт Фримен замялся, не зная, как лучше объяснить, что его беспокоит.
– Я нашел довольно странное письмо среди ее вещей, – сказал он.
Салли тоже откликнулась не сразу.
– А почему ты рылся в ее вещах? – спросила она.
– Это не имеет значения. Главное, что там было это письмо.
– Мне не кажется, что это не имеет значения. Не следует вмешиваться в ее личную жизнь.
Скотт разозлился, но решил не показывать этого:
– Она не убрала свои носки и белье. Я положил их в ящик комода и увидел там письмо. Я прочел его, и оно меня встревожило. Наверное, не следовало его читать, но я прочел. Ну и как меня можно после этого назвать?
У Салли на языке вертелись ядовитые словечки, но она сдержалась и вместо этого спросила:
– И какого рода это письмо?
Скотт откашлялся по своей преподавательской привычке, позволявшей собраться с мыслями, и, сказав: «Вот, слушай», зачитал ей письмо.
Оба какое‑то время молчали.
– По‑моему, ничего страшного, – сказала наконец Салли. – Просто у нее есть тайный поклонник.
– «Тайный поклонник»! – передразнил ее Скотт: типичное для нее вычурное викторианское выражение. |