..
И подарил ему книгу Монтекукколи -- знаменитого полководца,
который задел юнца за живое. Фантазия разыгралась: Потемкин
видел себя, во прахе сражений попирающим гидру, а трубные
гласьд, воспевали его достоинства, сама Паллада спускалась с
небес, возлагая на пасмурное чело венок славы... Начал он
горячиться.
-- Мне бы еще о Валленштейне почитать.
-- Перестань метаться, -- уговаривал его Рубан. -- Гляди,
как шатает тебя: то в монастырь, то в полымя бранное...
Мелиссино выразил душевное участие к Потемкину:
-- Догадываюсь, что при вашей живости способны вы, сударь,
выказать успехи блистательные. Прошу вас убедительно превозмочь
себя, и я вам обещаю золотую медаль.
-- Поднатужусь, -- обещал Потемкин...
Денис Фонвизин научил его экзаменоваться:
-- У профессора латыни пять пуговиц на кафтане, а четыре на
камзоле. Кафтанные обозначают склонения, а камзольные --
спряжение. Тебе и знать ничего не надобно: за какую пуговицу
профессор схватится, это и будет означать ответ на вопрос
его...
Фонвизин медаль получил. Потемкин тоже!
Неожиданно скончался благодетель его -- дядя Кисловский, а в
канун часа предсмертного имел он беседу с племянником:
-- Боюсь, пропадешь ты, Григорий: бездельный ты и
бесцельный. Для таких, как ты, Волга течет вольная -- вот в
разбойники ты сгодился бы, наверное. А может... Кто тебя знает?
Может и обратное произойти: ведь таких обормотов случай любит!
На кладбище, когда Кисловского погребали, ради утешения
вдовы его присутствовала игуменья мать Сусанна, женщина лет
сорока, красивая неяркой и смущенной красотой. И хотя Гриша
сильно плакал над могилою дяди, но мать-игуменью оглядывал с
большой охотой. От мыслей грешных его отвлек служка Греческого
монастыря, сказавший, что благочинный Дорофей к нему интерес
возымел:
-- Не тот ли ты Потемкин, который пел в хоре церкви Дионисия
Ареопага, что в переулке Лаврентьевском?
-- Это я орал, -- отвечал Гриша.
-- Дорофей на субботу к столу зовет братскому...
В келье благочинного иеродиакона, прохладной и чистенькой,
висели два образа: Умиления злых сердец и Утоли моя печали.
Настоятель Греческого монастыря показал на лавку.
-- Орешь ты здорово, слыхал я тебя! -- сказал он. -- Ну,
садись, орясина дубовая, на мою доску липовую...
От стола, уже накрытого к трапезе, Потемкина метнуло к
книгам старинным, которых было у Дорофея великое множество.
-- О дюке Валленштейне нет ли чего?
-- Нашел ты кого вспоминать, -- с укоризною отвечал Дорофей,
берясь за графин с рябиновкой. -- О погубителях рода людского,
кои ради догматов изуверских кровию насыщали утробы свои, книг
не содержу... Иное здесь собрано, брат!
Но иное Потемкину было не по зубам: книги чешские и сербские
перемежались с латинскими и греческими (все в переплетах из
двух досок, в застежках золоченых).
-- Славянство -- боль моя, -- признался Дорофей. |