Приходи к нему в комнату сегодня вечером перед ужином, когда все уйдут на занятия и в общежитии никого не останется, – сам убедишься.
Ватари, единственный из всего класса, пришел в пансион из другой начальной школы, так что ему досталась роль изгоя. Было в нем нечто такое, что заставляло других держаться на расстоянии. Хоть он и следил за одеждой, менял рубашки каждый день, но мог ходить неделями с необрезанными ногтями, вечно окантованными траурно-черным. Кожа у него была желтоватая, тускло-бледная, как гардения. Его губы, наоборот, были такими красными, что хотелось потереть их пальцем и проверить, не накрашены ли они помадой. Вблизи его лицо отличалось исключительной красотой, однако стоило отойти чуть подальше, и оно теряло привлекательность. Ватари напоминал произведение искусства, в котором чрезмерная проработка деталей портит общее впечатление. Впрочем, для извращенного вкуса эти детали были довольно соблазнительными.
Над ним начали издеваться почти сразу после его появления в школе. Он вел себя так, будто отрицал столь распространенную среди подростков идею, а именно – уважение к мужской силе и жесткости, которыми мальчики прикрывали присущую их возрасту ранимость. Ватари, напротив, эту ранимость хранил. Мужчина, стремящийся быть самим собой, заслуживает уважения и мужской солидарности. Но если самим собой стремится быть мальчик, сверстники не оставят его в покое ни на минуту. Главная задача мальчика – как можно скорее стать кем-то другим.
У Ватари была странная привычка: когда над ним особенно жестоко измывались, его взгляд рассеянно блуждал по чистому голубому небу. И эта привычка уже сама по себе становилась предлогом для издевательств.
– Всегда, когда его дразнят, он просто пялится в небо, как будто он Христос, – сказал как-то М., самый упорный из мучителей Ватари. – И при этом так запрокидывает голову, что можно ему в ноздри заглянуть. Он до того тщательно сморкается, что они у него по краю внутри розовые-прерозовые.
Разумеется, Ватари было запрещено прикасаться к «Жизнеописаниям Плутарха».
Солнце уже почти зашло, виднелись только деревья на опушке. Темная масса листвы, мимолетно отражая последние отблески заката, дрожала, как пламя оплывающей свечи. Когда Хатакэяма крадучись подошел, открыл дверь и проник внутрь, первое, что он увидел, – покачивание деревьев в окне прямо перед ним. Потом он заметил Ватари: тот сидел, подперев склоненную голову нежными белыми руками, и увлеченно смотрел на то, что лежало перед ним на письменном столе. Открытая страница книги и пальцы выступали белым рельефом.
Ватари обернулся на звук шагов и поспешно закрыл книгу руками.
Быстро и легко преодолев разделявшее их пространство, Хатакэяма сгреб Ватари за шиворот и развернул к себе, приподняв со стула. Он проделал все это молниеносно и лишь спустя мгновение осознал, что именно творит. Безучастные большие глаза, широко распахнутые, словно у кролика, вдруг оказались очень близко к его лицу. Хатакэяма толкнул Ватари коленом в живот – от этого удара внутри раздался странный звук – и уронил обратно на стул. Потом стряхнул руки, которые пытались его обхватить, и отвесил Ватари пощечину. Щека была податливой; возникло впечатление, что там навсегда останется вмятина.
На мгновение лицо Ватари от удара повернулось – странно спокойное, почти безмятежное. Но затем щека стремительно покраснела и тонкая струйка крови тихо потекла из его изящно очерченных ноздрей. Увидев это, Хатакэяма испытал что-то вроде приятной тошноты. Он поволок Ватари за воротник голубой рубашки к кровати, делая широкие, летящие шаги, будто в танце. Ватари позволял тащить себя, безвольный, как марионетка; удивительно – он, похоже, не осознавал, в какую ситуацию попал, но неотрывно смотрел в вечернее небо над деревьями, залитыми лучами заходящего солнца. Или, быть может, его большие беспомощные глаза просто бездумно впускали в себя вечерний свет, вперившись в небо, как слепые. |