А ведь верно: бывают заведения, куда можно завернуть, и такие, куда лучше не соваться. У Тимо он на своем месте. Здесь - нет. Что станут говорить о нем, когда он уйдет?
Хольст тоже из тех, кто раньше был крупен, а теперь вроде бы уменьшился. Это как бы люди особой породы: их сразу распознаешь. Хамлинг, к примеру, тоже не скелет, но - это чувствуется - крепок. Хольст куда крупней, явно был широкоплеч, а теперь весь обвис. И дело не только в том, что одежда на нем пообносилась и висит как на палке. Слишком просторна стала у него сама шкура, вот ее и морщит. Впрочем, это по лицу заметно.
С тех пор как начались события - Франку тогда еле стукнуло пятнадцать, - он проникся презрением к нищете и к тем, кто с ней мирится. Нет, скорее, чем-то вроде негодования, смешанного с отвращением ко всем, даже к тощим девицам со слишком бледной кожей, которые являются к его мамаше и первым делом набрасываются на еду! Иные плачут от волнения, накладывают себе тарелку с верхом, а съесть не могут.
Улица, где ходит трамвай, сейчас сплошь бело-черная: снег там особенно грязен. По ней, насколько хватает глаз, тянутся черные блестящие рельсы, которые, подчеркивая глубину перспективы, изгибаются и сходятся где-то вдали. Низкое, чересчур ясное небо излучает тот свет, который грустней всякой пасмури. В его бескровной прозрачной белизне есть что-то угрожающее, бесповоротное, вечное; краски на ее фоне становятся жесткими и злыми - например, грязно-коричнево-желтый цвет домов или темно-красный трамваев, которые словно плывут по воде, так и норовя выскочить на тротуар. А прямо напротив Кампа, у дверей торговца требухой, стоит уродливая очередь: женщины в шалях, тонконогие девочки, постукивающие деревянными подошвами, чтобы согреться.
- Сколько с меня?
Франк расплачивается. Счет мизерный. Обидно даже пальто из-за такой мелочи расстегивать. Правда, по его деньгам здесь и заказать-то было нечего.
Хольст, весь серый, стоит на краю тротуара в длинном бесформенном пальто, вязаной шапке с наушниками и пресловутых бахилах, подвязанных у икр веревочками. В другое время в другой стране прохожие остановились бы поглазеть на такое чучело. Под тряпье у него для тепла наверняка напиханы газеты, под мышкой он бережно держит драгоценную жестянку. Что интересно у него с собой за еда?
Франк приближается к нему, как будто тоже ожидает трамвая. Расхаживает взад-вперед, раз десять поворачивается к Хольсту лицом и, выдохнув сигаретный дым, смотрит ему в глаза. Подберет ли отец Мицци окурок, брошенный Франком? При нем, пожалуй, нет - из чувства собственного достоинства, хотя многие в городе, причем не нищие и не чернорабочие, проделывают это запросто.
Он никогда не видел Хольста с сигаретой. А раньше вагоновожатый курил?
Раздосадованный Франк кажется себе злобной собачонкой, напрасно силящейся обратить на себя внимание прохожего. Он кружит около высокого мужчины в сером, но тот неподвижен и словно не замечает Фридмайера.
Однако ночью, в тупике, Хольст видел его. Он знает о гибели унтер-офицера. Знает также - тут не может быть сомнений, потому что привратник уводит к себе одного жильца за другим, - об аресте скрипача.
Ну? Почему он даже бровью не ведет? Еще немного - и Франк, подгоняемый желанием бросить вызов, заговорит с ним первый...
Он, наверно, так бы и поступил, не подоспей наконец темно-красный дребезжащий, как всегда, трамвай.
Франк не садится в него. В городе в это время делать ему нечего. Он просто хотел увидеть Хольста, и он всласть на него нагляделся. Трамвай трогается, и Хольст, устроившийся на передней площадке, оборачивается, наклоняет голову и смотрит, но не на Франка, а на свой дом, свое окно, где в просвете между занавесками угадывается светлое пятно лица. |