Изменить размер шрифта - +
Я пытался понять: что помогло выжить в юности? Быть может, обостренное чувство красоты? Но это обычное состояние в тех местах, где прошла моя юность. Человек нигде так не обманывает себя, как в неволе, — там прошлое кажется прекрасным, а будущее — прекраснее во сто крат. И поэтому небо до безумия красиво и любая женщина, прошедшая на расстоянии сотни метров за «баркасом» запретки — Одри Хепбёрн, потому что все это — знаки того, другого мира, о котором грезишь…

И вдруг что-то надорвалось внутри, и я чуть не взвыл от горькой омерзительной жалости к себе… нет, не к себе, а к тому семнадцати с половиной лет уголовнику, каким был в пятидесятом, — черный измятый клеш, курточка-«москвичка» с «молнией», кепочка-малокозырка на стриженной под ноль голове, бледные щеки в первой темной щетине, отросшей после месячного пребывания в «Крестах»… Он не думал о самоубийстве, тот юный подонок с иссиня-бледным исхудалым лицом, хотя ему предстояло отбыть не один год, но та штука, которая произошла с ним, была похуже смерти, потому что противный, сверлящий голову скрип тяжелых ворот, закрывшихся за ним, — этот протыкающий темя и ввинчивающийся в позвоночник скрип ворот был голосом судьбы, впервые тогда заявившей о своей неотвратимости…

Полуденное июльское солнце щедро калило маленький, почти круглый пятачок хорошо утоптанной земли, с трех сторон окруженный глухими высокими бетонными стенами. За стенами что-то ровно гудело. Звук был негромкий, ослабленный толстым зеленовато-серым бетоном, но чувствовалась в нем какая-то грозная мощь. От этого гуда сразу заложило уши, и маленький подонок в черном клеше почувствовал себя оглохшим и еще более подавленным. Он только подумал, нет, не подумал — этого он тогда не умел, — он догадался, что глухие бетонные брандмауэры — это задние стены каких-то заводских цехов, где гудят моторы или турбины, но догадка сразу потухла в его подавленном, растерянном сознании, как затухает крик в густом тумане сумрачных болот. И тогда маленький подонок почувствовал свинцовую обессиливающую усталость, испугался, что ноги не выдержат и он упадет лицом вниз на этот почти круглый пятачок хорошо утоптанной земли. И он заплетающейся неверной походкой пробрел несколько шагов и сел прямо на землю, прислонившись спиной к горячей от солнца бетонной стене. Сел, запрокинул голову и увидел крупитчатую полуденную глазурь июльского неба, по которой медленно плыли редкие, еле заметные, прозрачные пенки облаков. От этого неба и солнца, от давящей усталости внезапно стеснило грудь, перехватило горло удушливым спазмом и едкие, горячие слезы вдруг наполнили и словно промыли дотоле тупые, безразличные глаза. И маленький подонок бесконечное мгновение глядел в крупитчатую высокую голубизну, не понимая, не угадывая, что время — его внутреннее душевное время — рванулось громадным пересоздающим скачком, — он чувствовал в сердце только очищающую боль и глядел в небо, пока из стеснившейся груди не вырвался облегчающий вздох. Тогда он натянул малокозырку на самые брови, опустил голову и взглядом уперся в маленькую круглую клумбу, ранее незамеченную посередине плаца. Клумба была ограничена поставленными на ребро кирпичами и по всей мягко-выпуклой поверхности усажена мелкими низкорослыми маками — бледно-лиловые, белые и густо-красные чашечки чуть покачивались на тонких волосистых стеблях и были просвечены солнцем.

Он родился и вырос в одном из самых прекрасных и странных городов мира и смутно, инстинктивно в своих бесконечных шатаниях по улицам постигал рукотворную красоту перспектив, архитектурных ансамблей и памятников, но никогда еще не ударяла его о такой силой красота цветка и красота неба — красота того, что было до человека и пребудет после него. И в тот миг, на маленьком земляном дворе, окруженном бетонными стенами, эта красота настигла его.

Быстрый переход