Некоторое время, давно уж, месяца два назад, я стал
замечать, что она хочет сделать меня своим другом, поверенным, и даже
отчасти уж и пробует. Но это почему-то не пошло у нас тогда в ход; вот
взамен того и остались странные теперешние отношения; оттого-то и стал я так
говорить с нею. Но если ей противна моя любовь, зачем прямо не запретить мне
говорить о ней?
Мне не запрещают; даже сама она вызывала иной раз меня на разговор и...
конечно, делала это на смех. Я знаю наверное, я это твердо заметил, - ей
было приятно, выслушав и раздражив меня до боли, вдруг меня огорошить
какою-нибудь выходкою величайшего презрения и невнимания. И ведь знает же
она, что я без нее жить не могу. Вот теперь три дня прошло после истории с
бароном, а я уже не могу выносить нашей разлуки. Когда я ее встретил сейчас
у воксала, у меня забилось сердце так, что я побледнел. Но ведь и она же без
меня не проживет! Я ей нужен и - неужели, неужели только как шут Балакирев?
У ней тайна - это ясно! Разговор ее с бабушкой больно уколол мое
сердце. Ведь я тысячу раз вызывал ее быть со мною откровенной, и ведь она
знала, что я действительно готов за нее голову мою положить. Но она всегда
отделывалась чуть не презрением или вместо жертвы жизнью, которую я
предлагал ей, требовала от меня таких выходок, как тогда с бароном! Разве
это не возмутительно? Неужели весь мир для нее в этом французе? А мистер
Астлей? Но тут уже дело становилось решительно непонятным, а между тем -
боже, как я мучился!
Придя домой, в порыве бешенства, я схватил перо и настрочил ей
следующее:
"Полина Александровна, я вижу ясно, что пришла развязка, которая
заденет, конечно, и вас. Последний раз повторяю: нужна или нет вам моя
голова? Если буду нужен, хоть на что-нибудь, - располагайте, а я покамест
сижу в своей комнате, по крайней мере большею частью, и никуда не уеду. Надо
будет, - то напишите иль позовите".
Я запечатал и отправил эту записку с коридорным лакеем, с приказанием
отдать прямо в руки. Ответа я не ждал, но через три минуты лакей воротился с
известием, что "приказали кланяться".
Часу в седьмом меня позвали к генералу.
Он был в кабинете, одет как бы собираясь куда-то идти. Шляпа и палка
лежали на диване. Мне показалось входя, что он стоял среди комнаты,
расставив ноги, опустя голову, и что-то говорил вслух сам с собой. Но только
что он завидел меня, как бросился ко мне чуть не с криком, так что я
невольно отшатнулся и хотел было убежать; но он схватил меня за обе руки и
потащил к дивану; сам сел на диван, меня посадил прямо против себя в кресла
и, не выпуская моих рук, с дрожащими губами, со слезами, заблиставшими вдруг
на его ресницах, умоляющим голосом проговорил:
- Алексей Иванович, спасите, спасите, пощадите!
Я долго не мог ничего понять; он все говорил, говорил, говорил и все
повторял: "Пощадите, пощадите!" Наконец я догадался, что он ожидает от меня
чего-то вроде совета; или, лучше сказать, всеми оставленный, в тоске и
тревоге, он вспомнил обо мне и позвал меня, чтоб только говорить, говорить,
говорить. |