|
Заметьте, как на эти страницы просочился курсив. Это Эдгар По виноват.
В любом случае, у меня имелись вопросы и насчет «Мореллы», и насчет себя. Я гадала, насколько похожа на маму. Я не думала, что мы с ней – одно целое, с первых осмысленных шагов у меня было острое самосознание, хотя порой и противоречивое. Но поскольку я ее совсем не знала, как можно быть уверенной?
Однако папу не так‑то просто было сбить с толку. Сегодня мы все‑таки поговорим о диккенсовских «Тяжелых временах». Завтра, если я настою, вернемся к По, но только после того, как прочитаю его эссе «Философия творчества».
Соответственно, на следующий день, отложив Диккенса, мы вернулись к По – поначалу довольно осторожно.
– Я подхожу к этому уроку с определенным беспокойством, – начал отец. – Надеюсь, сегодня обойдется без слез.
Я так на него посмотрела, что он покачал головой:
– Ты меняешься, Ари. Я сознаю, что ты становишься старше, и понимаю, что нам надо обсудить изменения в твоем образовании.
– И в нашем образе жизни, – выдохнула я дрожащим от волнения голосом.
– И в нашем образе жизни, – повторил он, подчеркнув последнее слово.
Уловив в его голосе нотки скептицизма, я исподлобья смотрела на отца. Но его лицо, как всегда, осталось невозмутимым. Помню, как пристально я тогда разглядывала его темно‑синюю хрустящую накрахмаленную рубашку с ониксовыми запонками, удерживающими безупречные складки манжет, и мне хотелось заметить хоть какой‑то изъян в его безупречном облике.
– Тем не менее, что ты вынесла из рассказов Эдгара Аллана По?
Теперь пришла моя очередь качать головой.
– Похоже, По смертельно боялся проявлений страсти.
Он вскинул брови.
– Откуда именно ты вынесла такое впечатление?
– Не столько из рассказов, кстати, на мой взгляд, они все затянуты, как из его эссе, оно показалось мне вопиюще рациональным, вероятно, из страха перед собственными страстями, – ответила я.
Да, мы действительно разговаривали подобным образом. Наши диалоги велись на чистом, правильном английском языке, проколы случались только с моей стороны. С Кэтлин и ее родными я общалась по‑другому, и порой словечки оттуда проскакивали во время занятий с папой.
– В эссе разбирается композиция «Ворона», – продолжала я, – как будто стихотворение является математической задачей. Эдгар По утверждает, что пользуется некой формулой, определяющей выбор длины строки, размера, тона и фразировки. Но, на мой взгляд, подобное заявление не заслуживает доверия. Его «формула» выглядит отчаянной попыткой казаться логичным и рассудительным, тогда как, по всей видимости, он был каким угодно, только не таким.
Теперь папа уже улыбался.
– Я рад, что эссе вызвало у тебя такой интерес. Помня о твоей реакции на «Эннабел Ли», я ожидал куда меньшей… – он замялся, словно бы подыскивая подходящее слово, на самом деле, как мне теперь кажется, пауза делалась исключительно ради эффекта, – куда меньшей увлеченности.
Я улыбнулась в ответ. Эту сухую, с плотно сжатыми губами полуулыбку ученого я переняла от него, она ничем не напоминала его редкую, застенчивую улыбку искреннего удовольствия.
– Для меня По – автор, которого познаешь постепенно. Или не познаешь вовсе.
– Или не познаешь. – Он сплел пальцы. – Я согласен, конечно, что стиль его письма напыщен, порой претенциозен. И эти курсивы! – Он покачал головой. – Как сказал один из его коллег‑поэтов, По был «на три пятых гением, а на две – сливочной тянучкой».
Я улыбнулась (на сей раз по‑настоящему).
– Тем не менее, – продолжал отец, – его специфическая манера призвана помочь читателю выйти за пределы знакомого, прозаического мира. |