|
Я улыбнулась (на сей раз по‑настоящему).
– Тем не менее, – продолжал отец, – его специфическая манера призвана помочь читателю выйти за пределы знакомого, прозаического мира. А нам чтение подает, полагаю, некоторое утешение.
Никогда прежде мы не говорили о литературе в таких личных выражениях. Я подалась вперед.
– Утешение?
– Хм… – Казалось, ему трудно подобрать слова. – Понимаешь… – Веки его сомкнулись, и, пока глаза были закрыты, он произнес: – Думаю, можно сказать, что он описывает то, как я иногда себя чувствую. – Он открыл глаза.
– Напыщенным? Претенциозным?
Он кивнул.
– Если ты и испытываешь такие чувства, то ничем этого не выдаешь.
Часть меня продолжала изумляться: «Папа говорит о своих чувствах!»
– Я стараюсь, – отозвался он. – Видишь ли, с формальной точки зрения По был сиротой. Его мать умерла, когда он был очень маленьким. Его взял к себе в семью Джон Аллан, но официально так и не усыновил. И в жизни, и в творчестве По демонстрирует классические симптомы осиротевшего ребенка: неспособность принять потерю родителя, стремление к воссоединению с умершим, предпочтение воображения реальности. Короче говоря, По был одним из нас…
Наша беседа резко оборвалась, в дверь библиотеки громко постучала кухарка Рут. Отец вышел в коридор переговорить с ней.
От избытка неожиданной информации я вся была как на иголках. «Одним из нас»? Папа тоже был «осиротевшим ребенком»?
Но больше я в тот день ничего о нем не узнала. Новости, принесенные Рут, заставили его спуститься вместе с ней в подвал. Я побрела к себе в комнату, голова у меня шла кругом. Я вспомнила, как отец читал «Эннабел Ли», и в памяти всплыли слова По из «Философии творчества»: «Смерть прекрасной женщины, вне всякого сомнения, является наиболее поэтическим предметом на свете; в равной мере не подлежит сомнению, что лучше всего для этого предмета подходят уста ее убитого горем возлюбленного»[1]
И я думала о Морелле, о маме и о себе.
Вскоре позвонила Кэтлин. У нее уже начался учебный год, и мы редко виделись с той последней встречи на треке. Но на сегодня школа закончилась, сказала она, и ей надо меня повидать.
Мы встретились в бельведере в дальней части сада за домом. Что, я еще не упоминала об этом месте? Это была открытая шестиугольная постройка, круглую крышу которой венчал небольшой купол, в точности как на доме, только поменьше. Единственной мебелью служили мягкие скамьи, и мы с Кэтлин провели здесь немало вечеров, «тусуясь», как она это называла. Бельведер означает «красивый вид», и наш этому вполне соответствовал: он выходил на сбегающий вниз склон, покрытый лозой и разросшимися кустами шиповника, от аромата темно‑малиновых цветов сам воздух казался розоватым.
Я лежала поперек на скамейке и наблюдала за стрекозой (штопальщица зеленая обыкновенная), хотя она вовсе не выглядела обыкновенной, застыв на карнизе и медленно поводя в воздухе прозрачными крылышками. Влетела Кэтлин с развевающимися волосами и раскрасневшимся от быстрой езды лицом. Влажный воздух и духота обещали очередную вечернюю грозу.
Она вытаращилась на меня сверху вниз, отдышалась, а затем принялась хохотать.
– Гляньте… на… нее, – произносила она между приступами смеха. – Богиня… отдохновения.
– А ты кто? – спросила я и села.
– Я – твоя спасительница.
Она вытащила из кармана джинсов пластиковый пакет, открыла его и вручила мне маленький синий фланелевый мешочек на шнурке. От мешочка сильно пахло лавандой.
– Надень, – сказала подруга. |