О себе думаю: вот уже давно я маюсь здесь, а что приобрёл душе? Только раны и ссадины. Чем обогатил разум? Только знанием пакости всякой и
отвращением к человекам.
А вокруг -- тишина. Даже звон колокольный не доходит ко мне, нечем время мерить, нет для меня ни дня, ни ночи, -- кто же смеет свет солнца
у человека отнимать?
Промозглая темнота давит меня, сгорает в ней душа моя, не освещая мне путей, и плавится, тает дорогая сердцу вера в справедливость, во
всеведение божие. Но яркой звездою сверкает предо мной лицо отца Антония, и все мысли, все чувства мои -- около него, словно бабочки ночные
вокруг огня. С ним беседую, ему творю жалобы, его спрашиваю и вижу во тьме два луча ласковых глаз. Дорогоньки были мне эти три дня: вышел я из
ямы -- глаза слепнут, голова -- как чужая, ноги дрожат. А братия смеётся:
-- Что, удостоился баньки духовной?
Вечером игумен позвал меня, поставил на колени и долго речь говорил.
-- Сказано: зубы грешника сокрушу и выю его согну долу...
Молчу, держу сердце в руке. Умиротворяющий Антоний предо мной стоит и запечатывает злые уста мои ласковым взглядом.
И вдруг -- смягчился игумен.
-- Тебя, дурак, ценят, -- говорит, -- о тебе думают, ревность твою к работе заметили, разуму твоему хотят воздать должное. И вот ныне я
предлагаю тебе даже на выбор два послушания: хочешь ли ты в конторе сидеть, или -- в келейники к отцу Антонию?
Точно тёплой водой облил он меня, задохнулся я от радости и едва выговорил:
-- Благословите в келейники...
Сморщил он лицо, задумался, пытливо смотрит на меня.
-- Ежели, -- говорит, -- в контору идёшь, я сложу с тебя корчеванье, а в келейники -- прибавлю работы в лесу.
-- Благословите в келейники...
Он строго спрашивает:
-- Почему, глупый? Ведь в конторе легче и почётнее!
Стою на своём.
Склонил он голову, подумал.
-- Благословляю, -- говорит. -- Чудной ты парень однако -- надо следить за тобою... Иди с миром!
Пошёл я в лес.
Весна была тогда, апрель холодный.
Работа трудная, лес -- вековой, коренье редькой глубоко ушло, боковое толстое, -- роешь-роешь, рубишь-рубишь -- начнёшь пень лошадью
тянуть, старается она во всю силу, а только сбрую рвёт. Уже к полудню кости трещат, и лошадь дрожит и в мыле вся, глядит на меня круглым глазом и
словно хочет сказать:
"Не могу, брат, трудно!"
Поглажу её, похлопаю по шее.
-- Вижу! -- И снова рыть да рубить, а лошадь смотрит, встряхивая шкурой и качая головой. Лошади -- умные; я полагаю, что бессмыслие деяний
человеческих им видимо.
В это время была у меня встреча с Михайлой; чуть-чуть она худо не кончилась для нас. Иду я однажды после трапезы полуденной на работу, уже
в лес вошёл, вдруг догоняет он меня, в руках -- палка, лицо озверевшее, зубы оскалил, сопит, как медведь. |