Поправляя однажды перед всенощной свечи у иконы богородицы, вижу -- и она и младенец смотрят на меня серьёзно и задушевно таково...
Заплакал я и встал на колени пред ними, молясь о чём-то -- за Лариона, должно быть. Долго ли молился -- не знаю, но стало мне легче -- согрелся
сердцем и ожил я.
Власий в алтаре трудился, бормочет там свои непонятные речи. Вошёл я к нему, взглянул он на меня, спрашивает:
-- Что обрадовался, али копейку нашёл?
Знал я, почему он так спросил, -- часто я деньги на полу находил, -- но теперь неприятны показались мне слова его, как бы ущипнул он меня
за сердце.
-- Богу я помолился, -- говорю.
-- Которому? -- спрашивает. -- Их тут у нас больше ста, богов-то! А вот где -- живой? Где -- который настоящий, а не из дерева, да!
Поищи-ка его!
Цена его слов известна мне была, а обидели они меня в тот час. Власий -- человек древний, уже едва ноги передвигал, в коленях они у него
изогнуты, ходит всегда как по жёрдочке, качаясь весь, зубов во рту -- ни одного, лицо тёмное и словно тряпка старая, смотрят из неё безумные
глаза. Ангел смерти Власия тоже древен был -- не мог поднять руку на старца, а уже разума лишался человек: за некоторое время до смерти
Ларионовой овладел им бред.
-- Не церкви, -- говорит, -- я сторож, а скоту: пастух я, пастухом родился и так умру! Вот -- скоро отойду от церкви в поле.
Известно было -- скота он никогда не пас.
-- Церковь, -- говорит, -- то же кладбище, место мёртвое, а я -- к живому делу хочу, скотинку пасти надобно мне, все мои деды пастухами
были, и я тоже до сорока двух лет.
Ларион смеялся над ним и однажды, смеясь, спросил:
-- Был в древности Велес, скотий бог, -- не пращур ли твой?
Заставил его Власий рассказать про Велеса подробно, а выслушав, говорит:
-- Так и есть! Я давно знаю, кто я таков, да боюсь попа! Ты погоди, дьячок, не говори ему! Придёт время -- я сам скажу, да...
На этом и остановился старик.
И вот, хотя знаю я безумие его, а смущает он меня.
-- Смотри, -- говорю, -- разразит тебя бог!
А он шамкает:
-- Я сам -- бог! Да!
И вдруг, запнувшись за подножие, едва не упал, а я понял это как знамение.
Ревностно полюбил я церковное; со всем жаром сердца ребячьего окунулся в него, так, что всё священно стало для меня, не только иконы да
книги, а и подсвечники и кадило, самые угли в нём -- и те дороги! Ко всему прикасаюсь с трепетом, с жуткой радостью, в алтарь войду -- сердце
замирает, камни пола готов целовать. Чувствую себя в луче ока всевидящего, и направляет оно шаги мои, обнимая силою нездешнею, грея светом ярким,
от которого глаза слепнут и не видит человек ничего кроме, как только себя. Стою, бывало, один во храме, тьма кругом, а на сердце -- светло, ибо
в нём -- бог и нет места ни детским печалям, ни обидам моим и ничему, что вокруг, что есть жизнь человеческая. Близость к богу отводит далеко от
людей, но в то время я, конечно, не мог этого понять. |