Начал книги читать церковные -- все, что были; читаю -- и наполняется сердце моё звоном красоты божественного слова; жадно пьёт душа
сладость его, и открылся в ней источник благодарных слёз. Бывало, приду в церковь раньше всех, встану на колени перед образом Троицы и лью слёзы,
легко и покорно, без дум и без молитвы: нечего было просить мне у бога, бескорыстно поклонялся я ему.
Помню Ларионовы слова:
-- Иже уста твоя моляся -- воздуху молятся, а не богу; бог бо мыслям внимает, а не словам, яко человеки.
А у меня даже и мыслей не было: просто стою на коленях и как бы молча радостную песнь пою, радуюсь же тому, что понимаю -- не один я на
свете, а под охраной божией и близко ему.
Было это время хорошо для меня, время тихо-радостного праздника. Любил я один во храме быть, и чтобы ни шума, ни шелеста вокруг -- тогда,
в тишине, пропадал я, как бы возносился на облака, с высоты их все люди незаметны становились для меня и человеческое -- невидимо.
Но Власий мешал мне: шаркает ногами по плитам пола, дрожит, как тень дерева на ветре, и бормочет беззубым ртом:
-- Не к чему мне тут быть, разве это моё дело! Сам я бог, пастырь всего скота земного, да! И уйду завтра в поле! На что загнали меня сюда,
в холод, в темноту?. Моё ли дело?
Тревожил он меня кощунством своим, -- думалось мне -- нарушает он чистоту храма, и богу обидно видеть его в доме своём.
О ту пору замечено было благочестие и рвение моё, так что поп стал при встрече как-то особенно носом сопеть и благословлял меня, а я
должен был руку ему целовать -- была она всегда холодная, в поту. Завидовал я его близости к тайнам божиим, но не любил и боялся.
А Титов всё зорче смотрел на меня маленькими, тусклыми, как пуговицы, глазками. Все они обращались со мной осторожно, словно я стеклянный
был, а Ольгунька не раз тихонько спрашивала меня:
-- Ты святой?
Робела она предо мною, даже когда я ласков с нею бывал и рассказывал ей жития или что другое, церковное. Зимою по вечерам я пролог или
минею вслух читал. За окнами вьюга бесприютная по полю мечется, в стены стучит, стонет и воет, озябшая. В комнате тихо, все сидят, не шелохнутся;
Титов голову низко опустит, не видать его лица, Настасья неподвижными глазами смотрит на меня, Ольгунька дремлет, ударит мороз -- она вздрогнет,
оглянется и тихонько улыбнётся мне. Иной раз, не поняв какое-нибудь слово церковное, переспросит она -- прозвенит мягкий голосок её, и снова
тихо, только вьюга крылатая жалобно поёт, ищет отдыха, по полю летая.
Те святые мученики, кои боролись за господа, жизнью и смертью знаменуя силу его, -- эти были всех ближе душе моей; милостивцы и блаженные,
кои людям отдавали любовь свою, тоже трогали меня, те же, кто бога ради уходили от мира в пустыни и пещеры, столпники и отшельники, непонятны
были мне: слишком силён был для них сатана.
Ларион отвергал сатану, а надо было принять его, жития святых заставили -- без сатаны непонятно падение человека. Ларион видел бога единым
творцом мира, всесильным и непобедимым, -- а откуда же тогда безобразное? По житиям святых выходило, что мастер всего безобразного и есть сатана.
Я и принял его в такой должности: бог создает вишню, сатана -- лопух, бог жаворонка, сатана -- сову. |