Изменить размер шрифта - +

– Как только огласят приговор, если он окажется оправдательным, мы беремся за дело. Избавимся от этого мерзавца. Мне тут педофил не нужен, и как сосед, и вообще в этом городе. Мы избавимся от него и будем отстаивать необходимую оборону.

Хозяин, толстяк, владевший раньше одним из ныне закрытых продовольственных магазинов, принес новые кружки с пивом, по три в каждой руке. Каждый отхлебнул несколько глотков. Элисабет наконец подняла голову, взглянула на мужа:

– Бенгт, ты теряешь контроль.

– Если тебе не нравится, Элисабет, ступай домой.

– Но ты ведь понимаешь, убийство человека ни при каких обстоятельствах не может быть справедливым способом решения проблемы. Этот отец не герой. Он очень плохой пример.

Бенгт стукнул кружкой по столу.

– Так что же, по‑твоему, он должен был сделать?

– Поговорить с ним.

– Что?

– С людьми всегда можно поговорить.

– Всё, хватит, черт побери!

Хелена посмотрела на Элисабет, в ее глазах читалось презрение.

– Не пойму я, что у тебя на уме, Элисабет. Не пойму, отчего ты не способна видеть вещи такими, каковы они есть. Объясни мне, о чем можно говорить с вооруженным сексуальным маньяком, который надругался над твоим ребенком? О чем? О его трагическом детстве? О сломанных игрушках и дурацких тренировках потенции?

Уве положил руку жене на плечо и встал.

– Да, черт подери, там, у детсада, не семинар был по психоанализу! Не говорильня о раскаянии!

Хелена накрыла руку мужа ладонью и, когда он замолчал, продолжила:

– Застрелив педофила, отец поступил неправильно. Но он совершил бы еще большую ошибку, если б не убил его. Это же очевидно! Жизнь неприкосновенна – пока не попадешь в ситуацию, когда твоя личная мораль и этические нормы поневоле вдруг отходят на второй план. Если б я могла выстрелить из того ружья, я поступила бы как тот отец. Неужели непонятно, Элисабет?

 

Выходя из ресторана, Элисабет все решила. Она только что потеряла мужа. Вернувшись домой, она велела дочери быстро собрать все, что можно унести. Уложила себе и ей по сумке с одеждой. И взяла машину, без машины не обойтись, летний вечер потихоньку уступал место ночи, когда она покинула Талльбакку, навсегда.

 

 

Камера Крунубергского следственного изолятора, метр семьдесят на два пятьдесят. Узкая койка, небольшой столик рядом, раковина, чтобы вечером умыться, а ночью отлить. Одет он в мешковатую серо‑голубую робу с нашивками «ОИН» на рукавах и штанинах. Все под запретом – ни тебе газет, ни радио, ни телевизора. Никаких посетителей, кроме ведущего допросы, прокурора, адвоката, тюремного священника и тюремного персонала. Свежий воздух один раз в день, положенная по закону прогулка в железной клетке на крыше, раскаленный воздух там не двигался, и он каждый день просил закончить прогулку пораньше, спуститься вниз уже примерно через полчаса.

Сейчас он лежал на койке, не думая ни о чем. Пробовал поесть, поднос с тарелкой и стаканом сока стоял на полу, на вкус не еда, а полное дерьмо, и он отставил ее, едва проглотив несколько кусочков. Он не ел с самого Энчёпинга, все, что глотал, немедля отторгалось, будто желудок просил пощады.

Стены вокруг пустые, серые. Не на чем остановить взгляд, не на что посмотреть. Он зажмурился, трубка люминесцентной лампы как светлая пелена за опущенными веками.

Вдруг скрежет, за дверью. В окошко на него уставилась чья‑то физиономия.

– Стеффанссон! Ты хотел повидать священника?

Фредрик посмотрел на окошко, глаза, неотрывно глядящие друг на друга.

– Меня зовут Фредрик. Я не фамилия.

Окошко закрылось и сразу же открылось вновь.

– Как хочешь. Фредрик! Ты желал повидать священника?

– Я желал повидать кого угодно, кто не носит формы и не запирает мою дверь.

Быстрый переход