Или оно такое новое, что старым умом его не возьмешь. Нет-нет еще храбрюсь и обманываю себя и других, что сегодняшняя реальность есть действительно реальность, новая земля, которую можно написать, освоить, сделать почвой и тем вернуть, выстроить систему устойчивых координат, чтобы опять «звездное небо над головой и нравственный закон во мне», но хватает порыва только на декларацию, а как доходит до конкретного «освоения», так мысль мнется, чувство молчит, перо каменеет.
Звонил Костя Житов, говорит, что тебя готовят к операции. Стану на молитву, чтобы все прошло хорошо, потому что от твоего здоровья зависит и мое: так уж сошлось, что я давно живу твоим сердцем и твоими глазами. Вижу, конечно, меньше, но стараюсь глядеть в ту же сторону и держать слово в возможной чистоте.
Как Виктор-то Петрович однажды прокричал из Овсянки Габриэлю Маркесу, вздумавшему умирать: «Маркес, живи!» — и Маркес тогда воскрес и даже пережил Виктора Петровича. Что значит искренняя любовь и искреннее слово. А с тобой-то и вовсе каждое русское сердце, каждая тобой рожденная душа. Кто уж однажды в свой час прочитал и «Живи и помни», и «Прощание», и «В ту же землю», тот уж навсегда с тобой и в молитве за тебя.
В. Курбатов — В. Распутину
12 января 2015 г.
Псков
Скоро и я разучусь писать письма и позабуду свой почерк, как позабыл почерк своих друзей. Давно все стучат по клавиатуре. И я учусь, хотя давно знаю, что компьютерное письмо всегда только «документ», который надо «подшивать» или «пускать по инстанциям». Но вот и сам уже не борюсь с временем. Сдался. И умности свои тоже перестал писать, потому что на клавиатуре они теряют человеческую интонацию и глупеют на глазах, как и само время.
Вчера вот отчего-то вспомнил византийский город Пергам (в нынешней Турции) и его античный театр, который мраморным водопадом сбегает с горы к Асклепиевой долине. Такая мощь! Такой державный шаг, что поневоле видишь в таком театре одних Гекторов и Аполлонов, Цезарей и Антониев. А наших нынешних вспомнишь (своих, и американских, и французских) и видишь, что их и представить в бронзе и мраморе невозможно, а только напечатанными на майках, которыми торгуют арбатские бездельники. Да и вся-то наша еще недавняя сила, кажется, только и годится на майки. И когда меня спрашивают, где великая литература, я отвечаю: а вы в зеркало поглядите! с чего тут писать величие? Кажется, последними великими были твои матёринские старухи.
Появляется, правда, православная литература, которую мы пока не умеем читать. Да и сама она еще только учится быть литературой без фарисейства, без ложного благочестия. Пока всё как путешествие Миклухо-Маклая на Новую Гвинею. Ходишь и оглядываешься, как в чужой земле. Так писал уже Шмелев, умиляясь церковной обыденности как детскому подарку, хотя, когда входишь в церковную ограду серьезно, умилительности убавляется — христианство дело строгое, а то и драматическое, потому ничем, кроме креста, для своего носителя кончится не может. Пока-то мне иногда кажется, что если церковный корабль и утонет, то под грузом «спасительной литературы», которой теперь в церковных лавках больше, чем в светских книжных супермаркетах, а человечество лучше не делается. Ах, ладно! Тут только начни, в такие дебри заберешься, что не выбраться.
Через два месяца его не станет. По иркутскому времени он умрет в день своего рождения, в 77 лет, 15 марта, хотя в Москве, где он уходил в больнице, еще доходило четырнадцатое.
Мне почему-то важно, что иркутское время успело обнять своего лучшего сына именно в этот день, словно это было рождение уже в долгую небесную жизнь.
Теперь уже нам дай Бог не потерять память. А через два дня из Перми пришло стихотворение его и моего друга Анатолия Гребнева, словно он уже читал нашу переписку и видел, какая боль времени и России уносила его. |