Нескольких раненых вынесли под огнем, а большинство так и осталось на поле среди убитых, ожидая рассвета и помощи. Ибо все знали, что в этой страшной тьме носятся лошади
без всадников, обезумевшие от запаха крови или от собственных ран, и яростно наскакивают на встречных; знали, что раненые солдаты, сохранившие оружие, не всегда отличают
друга от врага или от вампиров мародеров, которые раздевают ночью мертвецов и приканчивают умирающих. Одиночные выстрелы, раздававшиеся где то во мраке, не привлекали
внимания после жаркой дневной перестрелки: одной жизнью больше или меньше – что это значило по сравнению с длинным списком жертв дневного побоища!
Но с первыми лучами утреннего солнца, когда из лагеря медленно вышел санитарный взвод, страшное поле ожило словно по волшебству. На расстоянии мили за линией боя солнечные
лучи осветили первую жатву смерти – там, где стояли резервы. Грудами лежали солдаты, сраженные снарядами или шрапнелью, перелетевшими линию фронта и упавшими в резервные
шеренги. Поднимаясь выше, солнце осветило и зону ружейного огня – здесь убитых было больше, они лежали, как упали, сраженные наповал, навзничь, с раскинутыми руками и
ногами. И странно: коснувшись этих мертвых лиц, солнце не озарило на них выражения боли и страдания, нет, скорее это было удивление и суеверное смирение. А у тех, кто,
получив смертельную рану, в агонии извивался на земле, пока не застыл навек, на лицах можно было прочесть, что смерть пришла к ним как избавительница; у некоторых даже
застыла на губах слабая улыбка.
Солнце озарило главную линию боя, причудливо изогнутую вдоль стен, заграждений и брустверов, где мертвые лежали в тех же позах, в каких вели огонь, но уткнувшись лицом в
траву, а их мушкеты все еще опирались на бруствер. Под картечью вражеской батареи, расположенной на холме, они приняли сравнительно легкую смерть: пули попали им в голову
или в шею.
Теперь все поле лежало, залитое солнечным светом, испещренное самыми фантастическими тенями от сидящих, согнувшихся и полулежащих окоченевших трупов, которые могли бы
послужить моделями для собственных надгробий. Какой то солдат, опустившийся на одно колено, охватив оцепеневшими руками голову, выглядел как статуя Скорби у ног своего
мертвого товарища. Какой то капитан, которому прострелили голову, когда он взбирался на насыпь, лежал на боку, раскрыв рот, в котором застыли слова команды, и продолжал
указывать саблей путь своим солдатам.
Но только поднявшись еще выше, солнце озарило наконец самое ужасное место боя и словно задержало здесь свои ослепительные лучи, чтобы лучше осветить его для тех, кто
пришел на помощь.
Вблизи линии фронта протекал ручеек. Здесь вечером накануне сражения наполняли свои фляги и друг и недруг, стоя бок о бок с чисто солдатской беспечностью, а может быть,
под влиянием более возвышенного чувства нарочно не замечая друг друга; а потом сюда же тащились, ковыляли и ползли раненые; здесь они толкались, ссорились и дрались из за
глотка драгоценной влаги, которая утоляла их лихорадочную жажду или навсегда избавляла их от мучений; здесь, выбившись из сил, стиснутые и раздавленные в толпе, они падали
в ручей, окрашивая его кровью, пока не запрудили течение и вода, алая и гневная, не вышла из берегов, затопляя хлопковое поле, и разлилась широко, поблескивая на солнце. А
милей ниже этой плотины мертвых тел все еще еле струился ручей, и санитарные лошади фыркали и пятились от него.
Санитары продвигались медленно, выполняя свою работу умело и как будто равнодушно, а на самом деле с той автоматичностью, которая спасает от сильных душевных потрясений.
Один только раз они дали волю своему негодованию, натолкнувшись на убитого офицера с вывороченными карманами; рука его еще была крепко прижата к застегнутому жилету, как
будто он до последней минуты сопротивлялся насилию. |