Л. Иванова я упражнялся в придумывании слов, подобных слову «козловак»
(ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 30, л. 33).
от него доставалось и Батюшкову, и Эртелю; не забуду: на мое воскресенье зашла случайно известная А. Н. Шмидт, автор «Третьего Завета», — парадокс судьбы в виде революционно настроенной сотрудницы «Нижегородского листка», вообразившей себя предметом мистической поэзии Владимира Соловьева и ужаснувшая последнего, семью его, всех друзей семьи (меня в том числе); помню, как А. С. над нею развил пантомиму жестов. Он мог быть зол
— и т. д. (ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 30, л. 38).
Он с любовью выращивал во мне «Пепел», видя в нем шаг вперед от «Золота в лазури» к Некрасову; ни художник, ни философ, ни литератор, а мечтающий о «земском враче», — он живет в памяти как со-символист и со-аргонавт
(ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 30, л. 42).
Встреча с настоящими литераторами, принятыми в «Скорпионе» и попавшими в список избранных, вызвала грустное впечатление встречи с чем-то отполированным, безупречным, но — узким и скучным, с чем «аргонавты» ужиться бы не могли; и поздней уже в недрах «Скорпиона» и в недрах «Эстетики» мы, некогда собиравшиеся друг у друга, встречались друг с другом, как земляки на чужбине
(ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 30, л. 43).
(Стихотворения и поэмы, с. 74–75.)
Мы — литературные деятели начала века — Блоки, Брюсовы, Бальмонты и прочие — Микоберы, переселившиеся в Австралию, имеющие каждый свой Лондон за плечами; в этом Лондоне мы лишь — конденсаторы, иногда пустые сами по себе; без голосов, которые нами говорили, мы — непонятны; эти голоса суть обстание, из которого грубо вырезают нас; и, так поступая, ничего в нас не понимают.
Я поэтому сосредоточиваю свое внимание на обстании «Микоберов», получивших лишь в Австралии автономное бытие.
Вот почему, зарисовывая и литературных сверстников, я особенное внимание все же сосредоточиваю на сверстниках не литературных, ибо в них-то и коренится «суть» нашей сути; и, давая этюд Брюсова, Блока, я рядом с ними, вместе с ними, подаю и Метнера, Эртеля, Малафеева, Рачинского и скольких еще; музыканты оркестра ведут палочку дирижера в той же мере, в какой дирижер ведет за собой оркестр; здесь — круговая порука, о которой все еще забывают историки; сосредоточиваясь на интересном и крупном, они и это крупное лишают интересности, ибо интересность «крупного» в сумме всего «мелкого», из которого «крупное» состоит
(ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1. ед. хр. 30, л. 45).
чувственностью — тема Петровского; он оказался прав: нас ожидало новое подтверждение мыслей Гете о романтизме в виде трансформы «Прекрасной Дамы», слишком воздушной для того, чтобы ее здорово любить, в садически настроенную проститутку, дарящую любовь декадентскому неврастенику ударами французского каблука: в сердце
(ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 30, л. 50).
умник, слишком яркий, слишком пленительный, слишком тонкий в 1902 году; и — не слишком яркий, не слишком тонкий — в 1906-ом; впрочем, все мы линяли
(ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 30, л. 51).
На мое воскресенье без зова явился осмеивавший нас маститый проф. консерватории и композитор, добряк Танеев; язвил, а — ходил; явился едва знакомый, мной ценимый Борисов-Мусатов; являлись профессора; частил «чужой» Кистяковский с женою; бывала Климентова-Муромцева и т. д.
(ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 30, л. 53).
Являлись враги; и молча нас «слушали», точно не имея мнения, как критик Н. Я. Абрамович; другие слушали участливо; третьи хлопали глазами
(там же).
Внешний мир, т. |