д. (Белый Андрей. Луг зеленый. Книга статей. М., 1910, с. 195).
(Толстой А. К. Собр. соч. в 4-х томах, т. 1. М., 1963, с. 108.)
(Белый Андрей. Золото в лазури, с. 145.)
Это стихотворение, однако, было впервые опубликовано не в «Северных цветах», комплектовавшихся Брюсовым, а в «Альманахе книгоиздательства „Гриф“» (М, 1903, с. 48–49).
Мережковский весь в искании; между собой и народом ищет он чего-то третьего, соединяющего. Брюсов не ищет: он изучает форму; в этом его подлинная правда, святая правда, принятая с Запада.
Так символически ныне расколот в русской литературе между правдою личности, забронированной в форму, и правдой народной, забронированной в проповедь, — русский символизм, еще недавно единый;
Одна правда с Мережковским, от которого ныне протягивается линия к религиозному будущему народа.
А другая правда с Брюсовым.
Но обе позиции как-то обрываются: в одной нет уже слов, в другой — нет еще действия.
Мережковский — слишком ранний предтеча «дела», Брюсов — слишком поздний предтеча «слова»
(Белый Андрей. Луг зеленый, с. 89, 91).
хвалил стихи Брюсова; и после чтения стал очень мягкий и гибкий: не лев, а пушинка! И вновь удивил нас контрастом: росточек, ручонки, лобочек, грудь впалая; и — перекат горловой, точно к тысячной аудитории, а не к столовой, в которой сидел.
В этот вечер не помню я Гиппиус; издали видел: она, как растение, все завивалась вокруг себя, чтобы собой заменить именитого мужа
(ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 30, л. 299).
и хитрую ласку, самовозгораемость поэтессы, писавшей стихи не в тетрадку, а в души; тут все принималось в расчет: кому — просто кокетство, кому — «дьяволенок», кому же — «сестра»; крест, глаза, белость платья, духи, папироска, камин и флакон с туберозой «Лубэн» — фон ландшафта, какого-то золото-карего с рыжими отсветами; в этот фон из дверей кабинета Д. С. приносил
— и т. д. (там же).
Грустил: точно тенью покрыли.
И — тоже тень, что псевдоним мой открылся; в косых, неприязненных взглядах читал осужденье; «Симфония» пользовалась успехом — у Блока, у Брюсова, у Мережковских; а прочие видели: бред иль памфлет; оскорблялись: естественник! Руки чесались: некоторых руководителей наших занятий: унизить меня в мелочах; я боялся: узнает отец; я бояться имел основание: его здоровье расстроилось.
Вид же, с которым меня оглядывали неизвестные люди на улицах, не предвещал ничего утешительного
(ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 30, л. 317).
М. С. — кончается; О. М. — удаляет Сережу из дому; днем я имею с ней разговор; она — вся дрожит, глаза — лихорадочно блестят; она умоляет меня не покидать в течение всей моей жизни Сережу, быть с ним; я не понимаю, какой ужасный намек заключается в этом ее обращении ко мне (выяснилось потом, что весь этот день она травила себя краской; и говорила со мной уже отравленная); вечер этого дня я тупо и безнадежно сижу у себя, ожидая всего худшего; в 3 часа ночи нас будят известием, что М. С. Соловьев — скончался, а О. М.: тотчас же застрелилась; меня зовут в квартиру Соловьевых (мама — в истерике: папа — утешает ее); в квартире Соловьевых я нахожу проф. П. С. Усова и В. С. Попову, совершенно растерянных; оба меня посылают к Рачинскому, занимающему ответственное место в губернском правлении, чтобы он повлиял на полицию затушевать самоубийство; в 4 часа ночи мы обсуждаем с Рачинским, что делать; в 5 возвращаюсь к Соловьевым; меня просят предупредить ничего не подозревающего Сережу о том, что произошло
(Материал к биографии, л. 33 об. — 34).
Помню, как с кладбища, в черной карете, качаясь с М. Н. Коваленским, историком, большевиком, иль «Мишей», мы вспоминали, что много сидели в годах мы за чайным столом Соловьевых: студент-поливановец — он, гимназист-поливановец я, — говорили о Льве Поливанове; после же он, убежденный марксист, препирался со мной, символистом, — но мягко, сердечно; его урезонивала: «тетя Оля»; и мы расходились: до новых посидов. |