Жестом пригласив меня присесть на диван, старик отпер ключиком ящик письменного стола, пошарил и протянул конверт большого формата.
— Вот завещание Марьюшки, заверенное у нотариуса.
Итак, сегодня день «последней воли» умерших. Я бегло, почти не вникая, просмотрел: «…десять гектаров… со всеми угодьями и строениями… и прочее имущество… моему внучатому племяннику Родиону Петровичу Опочинину…» Кратко, по делу, без объяснений и мотивировок.
— Там в конверте еще купчая на владение.
— Вижу. Кто ж все это подстроил, Аркадий Васильевич?
— Вам-то какая разница! Владейте себе на здоровье, заслужили.
— В каком смысле? — насторожился я.
— Вы — последний потомок старинного — с тринадцатого века, изучайте древо! — некогда блестящего боярского рода. Возрождайтесь.
— У меня нет детей. И уже не будет.
— Будут. — Старик добродушно улыбнулся. — Оба здоровы, молоды… Впрочем, поспешите, годы летят.
Я улыбнулся в ответ, встряхнул на ладони завещание.
— И все-таки признайтесь, Аркадий Васильевич, не вы ли мой тайный покровитель?
— Вы уже интересовались. — Он поглядел внимательно. — Ни вас, ни вашего кузена я раньше не знал.
— И вас удивило ее решение.
— Да, Мария была человеком трезвым и практичным.
— Ну, знаете! Последние тридцать лет ее жизни свидетельствуют о безумной экзальтации, что вы, как врач, не замечать не могли.
Старик сказал строго:
— Меланхолия (по-современному — депрессия) — не безумие. Ее состояние подавленности выражалось только в нежелании общаться с людьми. Отсюда — многолетний «затвор».
— Вы явились исключением.
— Я сам в то время лишился жены… Да, констатирую с гордостью: я один поддерживал Марьюшку в ее суровой судьбе.
— И крестница.
— О да! Редкая самоотверженность, благородная, ведь Марьюшка никогда не скрывала от нее, что в смысле наследства сироте ничего не светит. — Он искоса взглянул на меня. — По-моему, это было несправедливо.
— Да, в идеале духовные узы должны быть крепче, чем кровные.
— Ну, это слишком мудрено, я об этом и не знал ничего… А вот двухлетняя забота о больном и капризном в старости человеке должна была как-то вознаградиться. Я ей говорил, но в данном своем «помещичьем» пункте Марьюшка была непреклонна.
— Пусть вас это не беспокоит.
— Теперь — нет. — Доктор подмигнул лукаво, потом вздохнул, пригорюнившись. — Не выходит из головы ваше следствие, Родион Петрович, у нее не было от меня тайн.
— Ошибаетесь. Например, она скрыла от вас, что крестила Лару.
— Ну, какая ж это тайна! Наверняка говорила, но я не придаю особого значения подобным ритуалам, сразу забыл.
— А может, вы забыли и еще одно «незначительное» обстоятельство?
— Какое же?
— Дня за два до ее смерти кто-то нацарапал на фреске, на золотой чаше, слово «яд».
Старик вздрогнул, потом пролепетал:
— Я не видел… Разве там есть надпись?
— Под слоем свежей краски, которую сегодня сняли Лара и жена Петра — искусствовед. Ах да! — наконец вспомнил я, зачем приперся к доктору. — У вас есть фотография фрески, сделанная Паоло Опочини. Можно взглянуть?
Аркадий Васильевич вскочил, поспешно пошарил в столе.
— Пожалуйста!
Снимок размером с открытку, отличного качества, и, конечно, золотая чаша с пурпурным питьем не выделяется так пронзительно, так пугающе ярко!
— Ну что, что? — вскричал старик в нетерпении. |