|
– Я всегда хотела сына. Золотого мальчика. Я не хотела, чтобы он был похож на меня, я бы не пожелала такого своему ребенку, но я не ожидала, что он будет настолько другой. Его трудно понять. Он умеет хранить секреты, как и его отец. А я вышла замуж за человека, чья работа – делать так, чтобы люди перестали понимать вообще хоть что нибудь. Видимо, я это заслужила. Да?
Не получив ответа – Анне кажется, ей нечего ответить, – Аннели кивает, будто собираясь с мыслями.
– Хелен – медсестра моего сына. Еще до того, как он родился, нам говорили, что у него может быть диабет. Рисовали нам самые радужные перспективы. Честно все рассказали, но ничего не могли поделать с болезнью. Диабет зависит от множества генов, видимо, их чересчур много даже для современной хирургии. У Джона это в роду, эта болезнь. Как математический талант.
Она нехотя выдавливает слова, катая их между зубов, точно крошку табака, точно что то осязаемое.
– Я знала это. Джон мне сказал. Мы надеялись, это минует Натана, и потом, когда несколько лет никаких признаков не было… Это началось, когда ему исполнилось семь. Теперь он почти привык. Это жестоко, ему приходится принимать инсулин с каждой едой. Больше мы ничего не можем для него сделать, только рассказать ему о прогнозах. Он знает, как себе помочь. Никогда не жалуется. Он хорошо держится. Он всегда все понимал, даже когда был маленьким. И всегда был тихим. Слишком тихим, все так говорят, но я никогда так не думала.
Ее взгляд снова обращается к дому, задерживается, солнце блестит у нее в глазах, блуждает в пестрой глубине ирисов. Анне кажется, что то собственническое есть в Аннели. Слабость и внутренний страх, будто Аннели проверяет, на месте ли дом, или что он все еще настоящий. Дети ушли, их больше не слышно, только размеренный стук теннисного мяча, неуместный в скудном зимнем пейзаже.
– И что потом? – все таки спрашивает Анна, и Аннели смотрит на нее.
– Потом? Ничего. Он просто изменился. Все началось летом. Он стал пропускать приемы инсулина. Снижать дозы. Глупый умник. Джон говорит, Натан это делает, чтобы проверить себя, а Джон знает, они очень похожи. Два месяца назад он чуть не умер. Мюриет была с ним одна, испугалась, несколько недель не ходила на уроки. Она его самый старый друг, его лучший друг. А теперь у нас есть Хелен. Он не очень то ей рад, и я его понимаю. Она честная старая зануда. И Натан делает все, чтобы сделать ее жизнь еще зануднее, прячется от нее.
– Вот почему он плавает на улице в ноябре. Я не знала.
– Хорошо. – Аннели высовывает ноги из машины, на солнце, вытягивает их. – Значит, вы не всё о нас знаете. Я думала, вы в курсе, иначе не стала бы говорить. Ну что ж. Вы никому не скажете? Если можете?
– Конечно.
– Спасибо. А теперь – я ведь вас задерживаю, да? Вы хотите увидеться с моим мужем. Я уверена, он вас ждет. – Аннели потягивается, гасит сигарету, выпрямляется, улыбается Анне. Позади нее солнце.
Они заходят в дом вместе. Дверь открыта. В холле прохладно, почти холодно, воздух не обжигает, но не более того. Свет падает сквозь высокий фронтон, пляшет в старых стеклянных плафонах люстр (три сотни позолоченных стульев Людовика XIV, вспомнила Анна. Четыреста викторианских фонарных столбов), в воде, каскадами стекающей из фонтана в бассейн, так что зал и комнаты в глубине полнятся эхом, глухой рокот воды следует за Анной, когда Аннели ведет ее через внутренние дворы и залы; мимо колоннады, выходящей на пристань; мимо стен аквариумов, где рыбы сами собой складываются в узоры Миро и Хёрста ; мимо столовой, где слуги кивают и отрываются от своих дел, словно видимость работы предосудительна; коридор выложен турецкими коврами с толстым ворсом и орнаментом, и другими коврами, персидскими, тонкими, как пергамент, цвета черного пороха и граната. В конце коридора кабинет со стеклянной стеной. |