Изменить размер шрифта - +

   
   У Барнаби в машине работало «Радио-четыре»[40] — передавали какую-то вечернюю дребедень с участием двух преподавателей, которые бурно спорили о раннем творчестве Герберта Уэллса.
   — Ученые, — сплюнул Барнаби, когда мы проехали мимо станции Тутинг-Бек и начали обычный долгий выезд из Южного Лондона.
   — Но разве вы не были одним из них? — робко спросил я.
   — Ну да, — сказал Барнаби, и в голосе его послышалась еще большая, чем обычно, воинственность. — Только разница в том, что я знал, о чем говорю. И продолжал бы говорить до сих пор, если бы эти мерзавцы не подставили меня. Если бы они не состряпали этого вранья…
   — Где сегодня Джаспер? — спросил я, не желая слышать еще одну вспышку раздражительности Барнаби. — Где Стирфорт?
   На лице водителя появилась гримаса.
   — Слишком трусливы. Настоящие бабы. Та еще парочка.
   — Я не верю, что они трусы, — тихо сказал я. — Все дело в Хокере и Буне — они кого угодно напугают.
   Ворчанье с переднего сиденья.
   — Вы их когда-нибудь видели?
   — Нет, — ответил он, хотя по тому, как он это сказал, я понял, что он лжет.
   Я хотел было продолжить расспросы, но Барнаби включил звук на максимум и весь остаток пути не отвечал ни на какие вопросы.
   
   Десятки репортеров и фотографов, которые толкутся и прихорашиваются перед домом номер десять в дневные часы, давно уже разошлись по домам, а те, кто остался — солдаты, охранники, полицейские в штатском, — все они безропотно, покорно расступились передо мной, и я снова подивился тому, что слово «Директорат» действует как лучшая из отмычек.
   На этот раз я вошел в дом на Даунинг-стрит один. Барнаби остался в машине, где с мрачным видом переворачивал страницы книги «Эрскин Чайлдерс и драма утопизма: о (ре)конфигурации большевизма в „Загадке песков“».[41]
   Гнетущее ощущение, возникшее, когда я решительно направился в этот мишурный дом, на сей раз, мягко говоря, было сильнее, чем в прошлый. Я прошел в библиотеку, шагнул за дверь-картину, спустился в глубины, миновал безмолвную галерею уродов и вурдалаков, на цыпочках прошел по сумеречному коридору и наконец оказался у последней камеры, этого жуткого места заточения Старост.
   Охранник, чья рука, белея костяшками пальцев, крепко держала автомат, грубовато кивнул, и мне показалось, что где-то глубоко под маской военного безразличия я увидел проблеск участия, слабый намек на сочувствие.
   В камере меня ждали люди-домино, они сидели в шезлонгах, а их корявые волосатые ноги покачивались взад-вперед. С моего прошлого визита здесь ничего вроде бы не изменилось — помещение было таким же безжалостно аскетичным, если не считать одного особенного нововведения.
   В центре круга стоял телевизор, звук которого был включен чуть ли не на максимум. Я услышал переливы заранее записанного смеха, скрип дурацких шуток, вкрадчивый голос одного из наиболее популярных комиков, но, только узнав дрожащий фальцет собственного голоса, каким он был в мои девять лет, я, ошарашенный, понял, что смотрят эти существа.
   На экране юный я вошел в декорации, которые вечно шатались, и произнес свою коронную фразу, вызвав бурю записанного на пленку веселья.
   Хокер и Бун сидели, мрачно уставившись в экран телевизора, словно это была лекция по фотосинтезу, которую они должны были высидеть до конца в «Двойной науке».[42]
   Меньший из двух простонал:
   — Господи помилуй.
   Хокер печально покачал головой.
Быстрый переход