И часто -- от
совести -- сердимся мы на мысли наши. Жизнь -- со всех сторон и бьет и колет, отдохнуть хочется, а мысли -- мешают.
Николай слушал, протирая очки, Софья смотрела, широко открыв свои огромные глаза и забывая курить угасавшую папиросу. Она сидела у пианино
вполоборота к нему и порою тихо касалась клавиш тонкими пальцами правой руки. Аккорд осторожно вливался в речь матери, торопливо облекавшей
чувства в простые, душевные слова.
-- Я вот теперь смогу сказать кое-как про себя, про людей, потому что -- стала понимать, могу сравнить. Раньше жила, -- не с чем было
сравнивать. В нашем быту -- все живут одинаково. А теперь вижу, как другие живут, вспоминаю, как сама жила, и -- горько, тяжело!
Она понизила голос, продолжая:
-- Может быть, я что-нибудь и не так говорю и не нужно этого говорить, потому что вы сами все знаете...
Слезы зазвенели в ее голосе, и, глядя на них с улыбкой в глазах, она сказала:
-- А хочется мне сердце открыть перед вами, чтобы видели вы, как я желаю вам доброго, хорошего!
-- Мы это видим! -- тихо сказал Николай.
Она не могла насытить свое желание и снова говорила им то, что было ново для нее и казалось ей неоценимо важным. Стала рассказывать о
своей жизни в обидах и терпеливом страдании, рассказывала беззлобно, с усмешкой сожаления на губах, развертывая серый свиток печальных дней,
перечисляя побои мужа, и сама поражалась ничтожностью поводов к этим побоям, сама удивлялась своему неумению отклонить их...
Они слушали ее молча, подавленные глубоким смыслом простой истории человека, которого считали скотом и который сам долго и безропотно
чувствовал себя тем, за кого его считали. Казалось, тысячи жизней говорят ее устами; обыденно и просто было все, чем она жила, но -- так просто и
обычно жило бесчисленное множество людей на земле, и ее история принимала значение символа. Николай поставил локти на стол, положил голову на
ладони и не двигался, глядя на нее через очки напряженно прищуренными глазами. Софья откинулась на спинку стула и порой вздрагивала, отрицательно
покачивая головой. Лицо ее стало еще более худым и бледным, она не курила.
-- Однажды я сочла себя несчастной, мне показалось, что жизнь моя -- лихорадка, -- тихо заговорила она, опуская голову. -- Это было в
ссылке. Маленький уездный городишко, делать нечего, думать не о чем, кроме себя. Я складывала все мои несчастия и взвешивала их от нечего делать:
вот -- поссорилась с отцом, которого любила, прогнали из гимназии и оскорбили, тюрьма, предательство товарища, который был близок мне, арест
мужа, опять тюрьма и ссылка, смерть мужа. И мне тогда казалось, что самый несчастный человек -- это я. Но все мои несчастия -- ив десять раз
больше -- не стоят месяца вашей жизни, Пелагея Ниловна... Это ежедневное истязание в продолжение годов... Где люди черпают силу страдать?
-- Привыкают! -- вздохнув, ответила Власова.
-- Мне казалось -- я знаю жизнь! -- задумчиво сказал Николай. -- Но когда о ней говорит не книга и не разрозненные впечатления мои, а вот
так, сама она, -- страшно! И страшны мелочи, страшно -- ничтожное, минуты, из которых слагаются года...
Беседа текла, росла, охватывая черную жизнь со всех сторон, мать углублялась в свои воспоминания и, извлекая из сумрака прошлого
каждодневные обиды, создавала тяжелую картину немого ужаса, в котором утонула ее молодость. |