|
– Подумаешь, баба не пришла – горе какое! Лучше о себе подумай, что жрать станешь, как жить дальше? От бабы не жди помощи, особо от такой сдобной, как твоя мамзелька. Посадит тебя в кладовку, а сама в спальне станет с другими мужиками играть в майна вира…
– Давайте лучше поговорим о погоде? – предложил я, с трудом сдерживая рвущееся наружу негодование. – Дождь за дождем торопится, едва солнце выглянет – снова тучи. Земля уже, небось, до самой середины промокла, все льет да льет…
– Ты, батя, не лезь, куда не просят! – окрысился куряка. – Чай, не с тобой говорим. Вот и помалкивай в тряпочку…
Эх, заорать бы на наглеца в полный голос, окрестить его по матушке батюшке… Заковать хама в наручники, бросить поперек кровати, ударами дубинки раздвинуть руки ноги… И любоваться искаженным от страха лицом…
Сейчас даже на ругань я не имею права. Разве только – про себя…
– Вот я и говорю, – как ни в чем не бывало, снова поворачивается бухгалтер к Гене. – Один разъединственный тебе путь, горемыка, – с шапкой на паперть… Подайте, Христа ради, увечному, пострадавшему на ниве человечности и советского патриотизма, – гнусаво захрипел он и тут же весело рассмеялся – завизжал, запищал. Петро подобострастно загрохал. – А что, идея! – Алексей Федорович сел на кровать, свесив белые худые ноги. Оживился, представив себе Гену возле входа в церковь, выставившего на всеобщее обозрение страшные свои обрубки. – Сиди посиживай заместо работы, уродство людям показывай да денежки в карман складай… Житуха!
Гена прерывисто задышал. Но молчал. Жалко, подавленно.
– Только учти, паря, среди калек на паперти – всё тот же рынок. Потому обрубки придется подрисовывать, делать их страшней. Художника наймешь, нынче им заниматься нечем, голодные сидят, отстегнешь от подаяния штуку деревянных – гурьбой сбегутся.
Господи, почему ты сотворил раба своего таким мягким и податливым? Обматерил бы хамло во весь размах, по русски, с десятком существительных и невесть каким числом прилагательных… А калека помалкивает. Глотает горькие слезы, выдавленные безжалостными словами куряки, принимает зарубки на невинную душу и – ни звука в ответ…
А я разве не молчу?… Но для моего молчания имеется веское оправдание – служба. Ибо пусть генерал в отставке, пусть старик, но выполняет задание, значит, все еще служит!
– Житуха, она – сложная штука, – раздумчиво философствует Алексей Федорович, так и не дождавшись отпора. – Думаешь, на горькое тебя судьбина толкает, ан нет – на сладкое. Слыхивал от знающих людей: нищие нынче в цене, мильенами ворочают, коттеджи за границами покупают… Вот и спрашивается, на кой хрен сдались те же ноги, ежели толку от них – шиш без масла? Ходячие получают в зарплату несколько мятых бумажек с видом Белого Дома либо Кремля, а бедолага безногий – на ежедневный коньячок с черной икоркой… Тот, кто с ногами, денежки щупает раз в три месяца, а калека – каждый день… Благодать! Себе отрубить ходули, что ли?
Язык бы ему удалить, а не «ходули»!
Гена по прежнему молчит. Ничего не выражающее лицо, наивно распахнутые бесцветные глаза, подрагивающие руки, выложенные поверх одеяла… Кажется, калека начинает привыкать к безжалостным щипкам. Колющие до боли выражения садиста, вроде, его не касаются, обращены к другому человеку, продающему свое убожество за деньги…
– Алексей Федорович, на какой день вам назначена операция?
Вторая неуклюжая попытка прекратить издевательство над несчастным калекой снова не принесла успеха. Куряка не оборвал меня – выдохнул в сторону непрошеного защитника струю табачного дыма. Будто хотел заглушить не только то, что я сказал, но и то, что подумал. |