Потом, когда они закусывали коньяк апельсинами, Надя сказала:
— Дай-ка я за тобой поухаживаю. — Она перегнулась через лежащего на спине Антонова, мягко касаясь грудью его груди, очистила апельсин, разломила его на дольки и разложила их веером на стуле, покрытом газетой.
— Зачем? — спросил Антонов хмелея. — Это что, признак хорошего тона — разламывать апельсин на дольки?
Ему вспомнилось, как однажды они с Надей были в гостях у его друга Игоря, и Надя, готовя на стол, разрезала на дольки много яблок и сделала много бутербродов с ветчиной и сыром. К концу вечера оставшиеся дольки яблок взялись ржавчиной, а бутерброды засохли.
— Тебе обязательно — дольки, бутербродики, — раздражаясь сказал Антонов.
— Я больше не буду. Это ещё от студенчества…
— Не знаю, я тоже был студентом, но зачем добро портить? — Антонову стало неловко за свою грубость, он чмокнул Надю в щёку. — Извини, давай ещё выпьем.
Они пили, ласкали друг друга, дурачились, как всегда, но в душе каждого нет-нет да и поднималась холодная, мутная волна раздражения.
Антонов невольно вспомнил, как неделю назад, когда они с Надей шли по улице Горького, вдруг ударили крупные капли дождя и в воздухе остро пахнуло сеном. Под сердцем у него похолодело от пронзительной радости существования, он прикрыл глаза: в памяти мелькнуло что-то далёкое, чистое, вечное, какой-то луг у реки… А Надя в это время: «Ты вчера опять у Игоря налакался?» Какое она имела право сказать «налакался»?! Фу, как это пошло и грубо!
А Надя думала о том, что он совсем не дорожит ею: с самого начала запер в своей комнате и ничего, кроме зелёных обоев, она с ним не видела. Ни в театр, ни в кино, никуда он с нею не ходит… И вообще её угнетало, что вот уже три года она любовница и никакой надежды стать его женой… она уже было смирилась, а сейчас ей вдруг стало обидно и больно со свежей силой.
— Я ушла! — с вызовом сказала Надя. — Снова переехала к родителям.
— Поздравляю. Давно пора. А впрочем, вернёшься. Так и будешь бегать туда-сюда.
— А что ты мне предлагаешь?
— Ничего, вести себя благородно. А не рассчитывать: «Поживу у них, пока Андрейка подрастет, пусть свекровь за ним присмотрит». — Последнюю фразу Антонов сказал, имитируя Надин голос.
— Тебе легко говорить.
— Легко. Ладно, давай выпьем. А вообще, должен тебе сказать, что сидеть между двух стульев…
Как будто предупреждая Антонова, что лучше ему замолчать, на подоконнике дрынькнул будильник, и Антонов замолчал. За окном уже стояли лиловые сумерки. С ревом и визгом проносились молоковозы, тормозившие у ворот молочного комбината. На фронтоне его ближнего корпуса зажглась голубовато-зелёным огнём огромная вывеска, её мертвенный свет дробился на никелированной спинке кровати.
Антонов вылил в свой стакан остатки коньяка из бутылки, выпил залпом. На голодный желудок он захмелел и закричал на Надю:
— Если не хочешь, давай катись!
— А что «не хочешь» — ему самому вряд ли было понятно. Она лежала испуганная, притихшая. Потом он снова ласкал её, и она бормотала в полузабытьи о том, как она его любит, какой он для неё единственный, неповторимый, незабвенный.
В полночь Надя собралась ехать домой. Антонов вышел проводить её. Навстречу им шла девушка с раскиданными по плечам светлыми волосами, Антонов невольно обернулся вслед.
Чтоб тебя кошки съели! — хлопнула его по руке Надя. — Одну провожаю, другую примечаю, третью в уме держу, четвёртой письмо пишу!
Антонов засмеялся и обнял Надю за плечи. |