На душе у него было очень смутно, как ни тих был его наружный вид. Больше всего его грызло и мучило то, что выдал его — кто же?
Голоплецкий Еремей! Тот Еремей, в которого он так слепо верил! Что Менделей Дутик не пошел за ним, это его, в сущности, не удивляло...
Менделей был пьян и потому струсил. Но Еремей!! Для Маркелова Еремей был как бы олицетворением русского народа...
И он ему изменил! Стало быть все, о чем хлопотал Маркелов все было не то, не так? И Кисляков врал, и Василий Николаевич приказывал
пустяки, и все эти статьи, книги, сочинения социалистов, мыслителей, каждая буква которых являлась ему чем—то несомненным и несокрушимым, все
это — пуф? Неужели? И это прекрасное сравнение назревшего вереда, ожидавшего удара ланцета, — тоже фраза? „Нет! нет! — шептал он про себя, и на
его бронзовые щеки набегала слабая краска кирпичного цвета, — нет; то все правда, все... а это я виноват, я не сумел; не то я сказал, не так
принялся! Надо было просто скомандовать, а если бы кто препятствовать стал или упираться — пулю ему в лоб! тут разбирать нечего. Кто не с нами,
тот права жить не имеет... Убивают же шпионов, как собак, хуже чем собак!“
И представлялись — Маркелову подробности, как его схватили... Сперва молчание, перемигивания, крики в задних рядах... Вот один
приближается боком, как бы кланяется. Потом эта внезапная возня! И как его оземь... „Ребята ... ребята... что вы?“ А они: „Кушак давай!
Вяжи!..“ Кости трещат... и бессильная ярость... и вонючая пыль во рту, в ноздрях... „Вали, вали его... на телегу“. Кто—то густо хохочет...
фай!
— Не так... не так я взялся...
Вот что, собственно, его грызло и мучило; а что он сам попал под колесо, это была его личная беда: она не касалась общего дела, — ее бы
можно было перенести... но Еремей ! Еремей!
Между тем как Маркелов стоял с головой, опущенной на грудь, Сипягин отвел губернатора в сторону и начал говорить ему вполголоса, разводя
немного руками, выделывая двумя пальцами небольшую трель на своем лбу, как бы желая показать, что тут, дескать, у этого несчастного неладно, и
вообще стараясь возбудить если не сочувствие, то снисхождение к безумцу. А губернатор пожимал плечами, то поднимал, то закрывал глаза, сожалел
о собственном бессилии — и, однако, что—то обещал...“Tous les egards... certainement, tous les egards... — слышались приятно картавые слова,
мягко проходившие сквозь раздушенные усы... — Но ты знаешь: закон!“ — „Конечно: закон!“ — подхватывал Сипягин с какой—то
строгой покорностью.
Пока они так разговаривали в уголку, Калломейцев просто не мог утерпеть на месте: двигался взад и вперед, слегка чмокал, кряхтел, являл
все признаки нетерпения. Наконец он подошел к Сипягину и поспешно промолвил:
— Vous oubliez l'autre!
— А, да! — промолвил Сипягин громко. |