Изменить размер шрифта - +

Но я так ни одного слова и не сказала маме. Ни тогда, в дни похорон, ни позднее. И бабушка сошла в могилу, не сказав маме ничего.

А мама до последнего своего часа ездила к нему на могилу, часто вспоминала о нем, каждое ее слово жгло и немилосердно язвило меня, но я держалась. Я знала, что не имею права лишать маму иллюзий. Пусть они, эти ее иллюзии, на всю жизнь останутся с нею и будут ее греть. Должно быть, с ними ей теплее и легче…

 

Три дня в Москве

 

Я приехала с фронта в декабре. А дома во всей нашей коммунальной квартире был один только Иван Владимирович.

Он открыл мне дверь, стоял на пороге, вглядываясь и не узнавая. А я, разумеется, сразу узнала его, подумав про себя: до чего ж постарел, похудел, даже вроде ростом стал пониже.

Он шагнул в сторону и вдруг узнал.

– Валька! – сказал радостно. – Явилась, наконец то!

Потом мы уселись с ним на нашей опустевшей, разом ставшей чересчур просторной кухне, где он в мою честь зажег все горелки.

Чайник кипел на плите, исходя паром, совсем как в мирное время. Иван Владимирович любил доводить чайник, по словам Кота, до самой неивысшей точки кипения, а на чайнике стоял другой, фарфоровый, в хорошо знакомых сиреневых цветочках, с заваркой. Я привезла с собой чай, сгущенное молоко, свиное сало – все то, что сунул на дорогу начпрод. И еще специально для Ивана Владимировича пачку трофейного табака.

Уже упали ранние зимние сумерки, морозный туман клубился за медленно таявшим от тепла окном, над заснеженными, прокаленными морозом крышами повисло облачное небо, и я смотрела то на плиту, то на небо в окне, то на потолок, изрядно закопченный, и все никак не могла до конца поверить, что я в Москве, что это всё Москва – и небо, и плита на кухне, и чайник, и крыши за окном.

– Вам не страшно одному в квартире? – спросила я Ивана Владимировича.

Он усмехнулся:

– Скорее, непривычно, потому что слишком тихо.

Когда то наша квартира была шумной, может быть, самой шумной во всем доме. Поминутно звонил телефон, на кухонной плите были обычно заняты все горелки, вечерами мы с Котом заводили патефон, в который раз слушая «Брызги шампанского» и «Синюю рапсодию», по коридору топала Лиза, звучал ее зычный голос, она, кажется, вообще не умела тихо разговаривать, у Архиповны, старухи, жившей в соседней со мною комнате, с раннего утра до позднего вечера не выключалась радиоточка. Архиповна была глуховата и любила, чтобы радио работало на полную мощность.

А теперь кругом царила тишина. Все двери были заперты, телефон молчал, и коридор казался чересчур длинным.

Еще в начале войны мои родители эвакуировались на Урал, Архиповна переехала к племяннице в Измайлово, Лиза была, как и многие москвичи, на казарменном положении, все время проводила на заводе, а свою жену Галину Сергеевну Иван Владимирович отправил в деревню к родным под Загорск малость подкормиться на деревенских харчах.

От Кота изредка приходили письма. Кот воевал на Северо Западном, был пока что жив и здоров и в каждом письме спрашивал, что слыхать обо мне.

В соседней квартире все жильцы эвакуировались, осталась одна лишь Галя Барташевич, женщина победительной красоты, о которой ходили легенды по всему нашему дому.

– Как Галя? – спросила я. – Все такая же красивая?

– Как тебе сказать… – подумав, ответил Иван Владимирович. – Красивая, может, и так, хотя сдавать уже начинает, но как была глупой, так и осталась.

Мне вспомнились Галины прозрачные, янтарного цвета глаза в черных ресницах, детский выпуклый лоб без единой морщинки, губы сочные, как черешня, и всегда полуоткрытые, будто Гале постоянно жарко.

Неужто и этой красоте суждено исчезнуть со временем?

– Как бы там ни было, а ухажеры ее навещают, – сказал Иван Владимирович.

Быстрый переход