Изменить размер шрифта - +
Поэтому мемуарам спасшихся не верят. Поэтому с таким сладострастием распространяют ложь о том, что Солженицын был стукачом под псевдонимом Ветров. «Раз они выжили – значит, они сами предали» – есть такая мерзкая точка зрения, особенно мерзкая у тех, кто не сидел. Потому что у сидельцев её понять можно, у других – нет.

Вот точно так же и в случае Трифонова. Ведь «Победитель» – это рассказ о человеке, который бежал на Парижской олимпиаде 1900 года и прибежал последним, но он говорит: «Я – победитель». А почему? А потому, что уже 1963 год идёт, человеку девяносто три года, и – «Они все умерли, а я всё ещё бегу». И в его потерянных тусклых глазах что-то зарождается, как старая лампа накаливания.

Это великое дело, великая мысль. Новая концепция победителя – тот, кто выжил, кто дожил. Надо выжить и доказать. Это сложный трифоновский взгляд на историю, это скорее эмоциональная реакция. Трифонов оставляет вопрос читателю, даёт открытый финал: кто прав – Базиль, который проживает свою жизнь, жжёт свечу с двух сторон (это Юлиан Семёнов описан), или прав вот этот старик, который до сих пор сохранил способность слышать треск горящих сучьев, обонять их, видеть искорку звезды в окне? Нет ответа. Но вопрос, по крайней мере впервые в русской литературе, поставлен.

Что касается трифоновского художественного метода. Он сформировался очень поздно. Трифонов начал с хорошо написанного, но очень советского романа «Студенты», который всю жизнь мечтал переписать с начала до конца и фактически переписал в «Доме на набережной» (это такие анти-«Студенты», «Студенты» наоборот). Он выработал новый стиль – поэтику умолчаний. Это не к Хемингуэю восходит совсем, у Хемингуэя не было необходимости обманывать советскую цензуру, поэтому он всё загонял в подтекст для того, чтобы создать новую модернистскую поэтику. У Трифонова же своего рода советский символизм, как это называли поэты круга Глеба Семёнова, Нонна Слепакова в частности. Это поэтика умолчаний, когда читатель должен по одной диагонали достраивать весь куб, по нескольким штрихам достраивать эпоху. И у Трифонова таких штрихов, таких исторических деталей страшное количество.

Но есть у него, конечно, и собственная сквозная (тоже инвариантная) тема, которая наиболее важна, которая впервые формулируется в «Обмене». Когда Твардовский брал повесть в публикацию, он говорил: «Ну выкиньте вы оттуда этот кусок про посёлок старых большевиков, без него будет отличная бытовая проза. Зачем вам это?» Трифонов отказался. На что Твардовский ему сказал: «Какой-то вы тугой». И действительно, он был тугой, неподъёмный, неуговариваемый, неупрашиваемый, я бы даже рискнул сказать, несгибаемый.

Что Трифонов имеет в виду, зачем ему этот кусок про кооперативный дачный посёлок «Красный партизан»? Я не хочу сказать, что Трифонов в какой-то степени отстаивает идеалы отца, хотя для него и для всего поколения «Дома на набережной» идеалы отцов были священны. Как сказал Окуджава: «Мы любили родителей, а родители любили коммунистическую идею. Вот почему мы ей следуем и её исповедуем, а вовсе не потому, что мы идейные коммунисты». Но Трифонов делил историческое существование, историческую жизнь героя на жизнь собственно в истории, то есть жизнь осмысленную, жизнь деятельную, и на жизнь, лишённую этого начала.

Вот неожиданно подступила другая жизнь – жизнь, в которой нет направления, жизнь органической материи, которая слепо наслаждается, слепо радуется простым вещам: дачам, ягодам, квартирам, покупкам. Жизнь старых большевиков прекрасна не потому, что они были марксистами, а потому, что она была осмысленной. И когда мать героя говорит ему: «Ты уже обменялся» (имея в виду, конечно, подмену личности, подмену стержня), – это совершенно верный диагноз.

Быстрый переход