Так учил некогда старый учитель профессор Мостославский, не уставая повторять:
— Больной человек должен верить вам превыше всего, но поверит он только тогда, когда увидит, что вы запомнили его хорошо, не переврали его имени, назубок знаете его болезнь и помните все ее стадии…
— Да, видел. — Большие, впалые глаза Серафима Степановича возбужденно блестели. — Она ему, понимаете, укол хотела сделать, а ему что-то все не нравилось, он кричит ей: «Убирайся вон!» Она говорит: «Я сейчас вызову старшую сестру, пусть она вас колет, раз так», а он ей тарелкой, схватил тарелку со столика и бац прямо в лоб, как только не убил с размаху!
— Все врет, доктор-профессор! — закричал Ямщиков, даже подпрыгнул на постели. — Уж поверьте мне, совершенно врет, ни одного слова правды.
— Прежде всего, прекратите звать меня доктор-профессор, — строго сказал Вершилов. — Вы у нас в больнице уже не в первый раз, а в третий, всех хорошо знаете, и вас все знают. И прекрасно вам известно, кто я и что я, а также вам известно, что я никакой не профессор, а доктор, врач-терапевт, зовут меня Виктор Сергеевич, можете обращаться ко мне по имени-отчеству, можете по фамилии — Вершилов, можете называть просто доктор. Поняли?
Карие с голубоватыми белками глаза Вершилова, слегка улыбаясь, смотрели на Ямщикова, словно свежей водой на него попрыскали.
Ямщиков попытался было ответно улыбнуться, но Вершилов продолжал дальше, уже без тени улыбки:
— Вы поступили не по-мужски, если хотите знать. Где это видано — в женщину тарелками кидаться? За что? И что это, скажите на милость, за аргумент такой: чуть что не по нраву — посудой кидаться в человека?
— Да вы послушайте, доктор, — начал Ямщиков уже совсем другим, почти спокойным голосом. — Вы поймите меня, я ведь тоже, сами понимаете, нервы у меня тоже, как видите…
Значит, дошло до него, решил перестать прикидываться, вот и отлично, и не надо больше.
— Вы бы знали, сколько мне в жизни лиха досталось. — Ямщиков потянул носом, выцветшие глаза его охотно налились слезами.
— Будьте мужчиной, — внушительно проговорил Вершилов, вставая с постели. — Перестаньте нюнить, этого только не хватает. Сперва посудой кидается, словно жонглер в цирке, потом в слезах тонет…
— Хорошо, не буду, — покорно сказал Ямщиков. Подумал немного, пожевал безгубым ртом. — Я бы даже извинился перед сестрой, ежели вы, конечно, не против.
— Я-то не против, только не знаю, как она сама к этому отнесется, — ответил Вершилов.
Ямщиков схватил Вершилова за руку:
— Уж вы посодействуйте, Виктор Сергеич, а то боюсь, как бы меня не выписали…
На жилистой шее настойчиво билась тугая синяя жила, худые щеки изрезаны морщинами.
— Ладно, я поговорю с Князевой, — пообещал Вершилов, торопливо закрыл за собой дверь.
Черт побери, пора бы, давно пора закалиться, перестать разводить сантименты, расстраиваться попусту, и все-таки невозможно привыкнуть, обрести необходимое спокойствие, равнодушие, бесстрастие, называй как угодно, все равно: глядишь вот на этого старика, знаешь точно, какой у него недуг, как дальше будет протекать болезнь, сколько суждено ему мучиться, когда примерно умрет, и не можешь противиться досадной жалости, не в силах преодолеть сострадания, и не дано тебе сохранить равнодушную невозмутимость, как ни старайся, но этого тебе не дано…
Сестра Алевтина Князева сидела в дежурке, прикладывала мокрое полотенце на лоб.
Круглощекое, сильно загорелое, миловидное личико ее, обычно смугло-румяное, веселое, было бледно. |