Изменить размер шрифта - +

     -  Карта  бита,   господин  громила,  -  продолжал  Коллен,   глядя  на
знаменитого начальника сыскной полиции.
     -  Ну, раздеться! - презрительно прикрикнул на него человек из переулка
Сент-Анн.
     - Зачем? - возразил Коллен. - Здесь дамы. Я не запираюсь и сдаюсь.
     Он сделал паузу  и оглядел собравшихся, как делают ораторы, намереваясь
сообщить поразительные вещи.
     - Пишите, папаша Ляшапель,  -  обратился он к седому  старичку, который
пристроился на конце стола и вытащил из портфеля протокол ареста. - Признаю:
я -  Жак  Коллен,  по прозвищу Обмани-смерть, присужденный к двадцати  годам
заключения в оковах, и только  что я доказал, что это прозвище ношу недаром.
- Затем, обращаясь к нахлебникам, пояснил: -  Пошевели я лишь пальцем, и вот
эти  три шпика  выпустили  бы из  меня клюквенный сок  на домушный  проспект
маменьки Воке. Чудаки! Туда же, берутся подстраивать ловушки!
     Услыхав такие страсти, г-жа Воке почувствовала себя дурно.
     - Господи! От этого  можно заболеть!  Я  же  с  ним была вчера в театре
Гетэ, - пожаловалась она Сильвии.
     - Немножко философии, мамаша, -  продолжал Коллен.  - Что за беда, если
вчера в Гетэ вы были в моей ложе? - воскликнул он. - Разве вы лучше нас? То,
что заклеймило нам плечо, не  так позорно, как то, что заклеймило  душу вам,
дряблым  членам пораженного гангреной  общества;  лучший  из  вас не  устоял
против меня.
     Коллен  перевел  глаза  на  Растиньяка, ласково  улыбнувшись  ему,  что
странно противоречило суровому выражению его лица.
     -  Наш  уговор,  мой ангел,  остается в силе, -  разумеется,  в  случае
согласия! Чьего? Понятно. - И он пропел:

     Мила моя Фаншета
     Сердечной простотой...
     - Не беспокойтесь,  - продолжал  он, - что  мне  причитается,  я  сумею
получить. Меня слишком боятся и не обчистят!
     Каторга с ее нравами и языком, с  ее резкими переходами от шутовского к
ужасному,  ее  страшное  величие,  ее  бесцеремонность,  ее  низость  -  все
проявилось в этих словах и в этом человеке, представлявшем теперь собою  уже
не  личность,  а тип, образец выродившейся породы,  некоего дикого и умного,
хищного и ловкого племени. В одно мгновенье Коллен стал воплощением какой-то
адской  поэзии, где живописно  выразились  все  человеческие чувства,  кроме
одного: раскаяния. Взор его был взором падшего ангела,  неукротимого в своей
борьбе.  Растиньяк   опустил   глаза,  принимая  его  позорящую  дружбу  как
искупление своих дурных помыслов.
     -  Кто меня  предал?  - спросил Коллен,  обводя присутствующих  грозным
взглядом,  и, остановив его  на мадмуазель Мишоно,  сказал: - Это ты, старая
вобла? Ты  мне  устроила искусственный удар,  шпионка? Стоит мне сказать два
слова, и через неделю тебе перепилят глотку. Прощаю тебе, я христианин. Да и
не ты предала меня. Но  кто?.. Эй! Эй! что вы шарите  там наверху! - крикнул
он, услыхав, что полицейские взламывают у  него в  комнате  шкапы и забирают
его  вещи.
Быстрый переход