Вот почему удручающему виду всей
обстановки дома соответствовала и одежда завсегдатаев его, дошедших до
такого же упадка. На мужчинах - сюртуки какого-то загадочного цвета, обувь
такая, какую в богатых кварталах бросают за ворота, ветхое белье, - словом,
одна видимость одежды. На женщинах - вышедшие из моды, перекрашенные и снова
выцветшие платья, старые, штопаные кружева, залоснившиеся перчатки,
пожелтевшие воротнички и на плечах - дырявые косынки. Но если такова была
одежда, то тело почти у всех оказывалось крепко сбитым, здоровье выдерживало
натиск житейских бурь, а лицо было холодное, жесткое, полустертое, как
изъятая из обращения монета. Увядшие рты были вооружены хищными зубами. В
судьбе этих людей чувствовались драмы, уже законченные или в действии: не
те, что разыгрываются при свете рампы, в расписных холстах, а драмы, полные
жизни и безмолвные, застывшие и горячо волнующие сердце, драмы, которым нет
конца.
Старая дева Мишоно носила над слабыми глазами грязный козырек из
зеленой тафты на медной проволоке, способный отпугнуть самого
ангела-хранителя. Шаль с тощей плакучей бахромой, казалось, облекала один
скелет, - так угловаты были формы, сокрытые под ней. Надо думать, что
некогда она была красива и стройна. Какая же кислота стравила женские черты
у этого создания? Порок ли, горе или скупость? Не злоупотребила ли она
утехами любви, или была просто куртизанкой? Не искупала ли она триумфы
дерзкой юности, к которой хлынули потоком наслажденья, старостью, пугавшей
всех прохожих? Теперь ее пустой взгляд нагонял холод, неприятное лицо было
зловеще. Тонкий голосок звучал, как стрекотание кузнечика в кустах перед
наступлением зимы. По ее словам, она ухаживала за каким-то стариком, который
страдал катаром мочевого пузыря и брошен был своими детьми, решившими, что у
него нет денег. Старик оставил ей пожизненную ренту в тысячу франков, но
время от времени наследники оспаривали это завещание, возводя на Мишоно
всяческую клевету. Ее лицо, истрепанное бурями страстей, еще не окончательно
утратило свою былую белизну и тонкость кожи, наводившие на мысль, что тело
сохранило кое-какие остатки красоты.
Господин Пуаре напоминал собою какой-то автомат. Вот он блуждает серой
тенью по аллее Ботанического сада: на голове старая помятая фуражка, рука
едва удерживает трость с пожелтелым набалдашником слоновой кости, выцветшие
полы сюртука болтаются, не закрывая ни коротеньких штанов, надетых будто на
две палки, ни голубых чулок на тоненьких трясущихся, как у пьяницы, ногах, а
сверху вылезает грязная белая жилетка и топорщится заскорузлое жабо из
дешевого муслина, отделяясь от скрученного галстука на индюшачьей шее; у
многих, кто встречался с ним, невольно возникал вопрос: не принадлежит ли
эта китайская тень к дерзкой породе сынов Иафета, порхающих по Итальянскому
бульвару? Какая же работа так скрючила его? От какой страсти потемнело его
шишковатое лицо, которое и в карикатуре показалось бы невероятным? Кем был
он раньше? Быть может, он служил по министерству юстиции, в том отделе, куда
все палачи шлют росписи своим расходам, счета за поставку черных покрывал
для отцеубийц, за опилки для корзин под гильотиной, за бечеву к ее ножу. |