Изменить размер шрифта - +

На маленьком листочке бумаги под маминым заявлением о моей прописке он добавил бисерным почерком: «Присоединяюсь к просьбе. Способной к искусству молодежи следует помочь…» И подписал:

«Профессор‑художник Игнатьев».

– К сожалению, для милиции просто художник мало что значит, вот и пригодится мое ученое звание, надеюсь, что пригодится…

Игнатьев назначил нам к восьми, но уже в половине седьмого мы с матерью вышли из дому. Идти было недалеко, но и сидеть дома мы уже не могли. Против дома, в котором жил Игнатьев, располагалось какое‑то посольство, и высокий милиционер в дохе расхаживал перед ним, поскрипывая валенками. Одинокие фонари освещали серые дома, чугунную решетку перед посольским особняком, синесерое низкое небо. И скрипящий снег, и блеск какихто очень крупных снежинок, и шум, доносящийся с Арбата, да и сам воздух были московскими, не чужими, нет, а именно московскими.

И вот – время! Стало трудно дышать. Незнакомый подъезд, лестница (сколько раз я буду потом взбегать по ней одним духом!). Высокая дверь, на почтовом ящике надпись от руки: Игнатьев. Он и открыл нам дверь.

Я поднял голову, но недостаточно высоко, чтобы взглянуть ему в лицо.

– Прошу, Михаил, заходите, – сказал тихо Игнатьев.

Я украдкой посмотрел на него. Он был очень высокий и очень сильный. У него были седые волосы и большие очень темные глаза. А руки его оказались тоже большими, теплыми, как у рабочего, который голько что обстругал доску.

Мы прошли в большую комнату и сели. От смущения я не знал, куда девать руки. В карманы? Нельзя. Локтями поставить на стол? Тоже нельзя. Сцепить пальцы? Но так сидят торговки!

Пока я выяснял столь важный вопрос, Игнатьев основательно, не торопясь рассматривал меня.

– Мне показали, ваши работы, – сказал он наконец. – Вам нужно учиться. Эти работы говорят только о ваших способностях, но это еще не искусство…

«А я‑то думал, что он будет меня хвалить!» – заметил я про себя.

– Мне говорили, – Андрей Григорьевич чуть наклонил голову в сторону моей матери, – что вы хотите стать физиком? Каким физиком вы будете, неизвестно, а художником вам быть, – совсем неожиданно проговорил Игнатьев и встал. Я растерянно пожал протянутую мне руку и тоже встал.

Мы вышли в коридор. На стене висели старинные японские гравюры. Их было много, несколько рядов, и я засмотрелся на них, а Андрей Григорьевич подал пальто моей матери.

Потом мы стали прощаться, и я первым, раньше матери, пожал ему руку и вышел на лестницу.

– Ты просто невоспитанный. Прежде всего прощаются с женщиной, и пальто ты должен был мне подать. Я думала, что догадаешься, – говорила мне мать, когда мы вышли на улицу.

– Я к нему больше не пойду! – неожиданно сказал я.

Но я пошел к нему и нарисовал свой первый «натюрморт», а потом еще много всякой всячины. И начал рисовать обнаженную натуру. А Игнатьев долго, очень долго не подходил к моему мольберту, только изредка ронял отрывистые точные замечания.

У Игнатьева я занимался уже несколько месяцев. Он все чаще говорил со мной, все дольше задерживался у моего рисунка. Иногда он говорил:

– Удивительно, Миша, как вы не видите? Здесь совсем не так идет линия!

У меня долго хранился один набросок. Я непрерывно стирал и вновь начинал, злился, мазал, а Андрей Григорьевич сел на мое место, внимательно посмотрел на рисунок и сбоку одной линией прочертил положение позвоночного столба модели. Будто пелена упала с моих глаз. Игнатьев и сам почувствовал, что ему удалось мне помочь, а я, может быть впервые, осмелился заглянуть в его смеющиеся глаза. Он все еще сидел на стуле, а я стоял рядом, и нам было радостно, я убежден в этом, будто мы совершили что‑то очень важное…

Мы снимали комнату по Северной дороге.

Быстрый переход