Ведь
если бы не эти вечные походы и служба, хоть несколько лет порадовался бы он своей Анусе.
И когда он сейчас обо всем этом размышлял, горькая обида подступила к сердцу. Но только подумал он, что не пристало рыцарю от службы
отказываться, и сказал коротко:
- Еду.
На это гетман ответил:
- Ты человек свободный и отказаться волен. Готов ли ты ехать, одному тебе ведомо.
- Я и к смерти готов! - ответил Володыевский.
Пан Собеский в задумчивости мерял шагами покои, наконец остановился возле маленького рыцаря и, положив ему руку на плечо, сказал:
- Коли не успели высохнуть твои слезы, ветер их тебе в степи осушит. Всю жизнь провел ты в великих трудах, солдатик, потрудись еще. А если
когда и подумаешь ненароком, что про тебя забыли, наградами обошли, отдохнуть не дали, что за верную свою службу вместо гренок с маслом получил
ты черствую корку, раны вместо имений, муку вместо покоя, стисни зубы и шепни про себя: “Ради тебя, отчизна!” Другого утешения у меня нет, но,
хотя я и не ксендз, но одно знаю наверняка, что, служа верой и правдой, ты на своем вытертом седле уедешь дальше, чем иные в богатой карете с
шестеркой, и что найдутся такие ворота, что, открывшись перед тобой, затворятся перед ними.
“Ради тебя, отчизна!” - мысленно повторил Володыевский, удивляясь невольно, как сумел гетман проникнуть в самые тайные его мысли.
А великий гетман сел напротив и продолжал:
- Говорю я с тобою сейчас не как с подчиненным, а как с другом, нет, как отец с сыном. Еще в те времена, когда нас у Подгаец огненным
дождем поливали, да и до того, на Украине, когда мы едва-едва неприятеля сдерживали, а тут, в самом сердце отчизны, в укрытии, за нашей спиною,
скверные людишки смуту сеяли мелкой корысти ради, - не раздумал я о том, что наша Речь Посполитая погибнуть должна. Уж слишком самоуправство
привыкло брать верх над порядком, а общее благо выгоде и интригам уступать привыкло... Нигде не встречал я такого... Эти мысли грызли меня и
днем в поле, и ночью в шатре, хотя старался я не показывать вида. “Ну ладно, - думал, - мы солдаты, тянем свою лямку... Таков наш долг, такова
судьба наша! Но если бы мы хоть надеяться могли, что кровь наша оросит поля для благодарных ростков свободы. Нет! И этой надежды не оставалось.
Тяжкие думы владели мною, когда мы стояли возле Подгаец, только я себя не выдавал, чтобы не подумали вы, будто гетман на поле боя викторию под
сомненье ставит. “Нет у тебя людей, - думал я, - нет людей, беззаветно любящих отечество!” И до того мне было тяжко, словно кто нож в сердце
поворачивал. Помнится, было это в последний день, у Подгаец, в окопе, когда я повел вас в атаку на орду, две тысячи супротив двадцати шести, а
вы все не верную смерть, на погибель свою мчались, да так весело, с посвистом, словно на свадьбу... И подумал я тогда: “А эти мои солдатики?” И
бог в одно мгновенье снял камень с души, с глаз пелена спала. “Вот они, - сказал я себе, - во имя бескорыстной любви к родной своей матери
гибнут; они не вступят ни в какие союзы, не пойдут на измену; из них-то и составится мое святое братство, школа, пример для подражания. Их
подвиг, их товарищество нам поможет, с их помощью бедный наш народ возродится корысти и своеволия чуждый, встанет, словно лев, всему миру на
удивление, великую в себе силу почуяв. Вот какое это будет братство!”
Тут пан Собеский оживился, откинул назад свою величественную, словно у римского цесаря, голову, протянул вперед руки и провозгласил:
- Боже! Не пиши на наших стенах мане, текел, фарес <М а н е, т е к е л, ф а р е с - подсчитано, взвешено, измерено (по-арамейски). |