Маркиз де Норпуа находил, что любоваться красивыми
женщинами вполне естественно; он знал, что, когда кто-нибудь восхищается
одной из них, принято делать вид, что подозреваешь этого человека, что он к
ней неравнодушен, подшучивать над ним и предлагать ему свое содействие. Но,
обещав поговорить обо мне с Жильбертой и ее матерью (что дало бы мне
возможность, подобно олимпийскому богу, стать неуловимым, как ветер, или
обратиться в старика, облик которого принимает Минерва, и невидимкой
проникнуть в гостиную г-жи Сван, привлечь к себе ее внимание, занять ее
мысли, вызвать у нее благодарность за мой восторг перед ней, добиться, чтобы
она приняла меня за приятеля важной особы и предложила бывать у них,
сделаться другом ее дома), эта важная особа, намеревавшаяся воспользоваться
огромным влиянием, какое она имела на г-жу Сван, чтобы расположить ее в мою
пользу, внезапно вызвала во мне прилив такой нежности, что я чуть не
поцеловал белые, мягкие, сморщенные руки, которые маркиз де Норпуа как будто
долго продержал в воде. Я даже сделал такое движение и решил, что оно
осталось незамеченным. Да ведь нам и в самом деле трудно определить, что
именно из наших речей и действий замечают окружающие; боясь переоценить себя
и безмерно расширяя поле, где располагаются воспоминания других людей в
течение всей их жизни, мы воображаем, будто все, что не является самым
существенным в наших словах и движениях, не без труда проникает в сознание
тех, с кем мы разговариваем, в, уж конечно, не удерживается в их памяти.
Между прочим, на этом предположении основываются преступники, когда они
задним числом подправляют свои показания, в надежде, что разноречивые их
объяснения не сопоставит никто. И отнюдь не лишено вероятия, что если мы
обратимся к тысячелетней истории человечества, то окажется, что и здесь
точка зрения, согласно которой все на свете сохраняется, вернее точки зрения
газетчика, согласно которой все обречено на забвение. В том же номере
газеты, где моралист, принадлежащий к "цвету Парижа", восклицает по поводу
какого-нибудь происшествия, какого-нибудь произведения искусства и, уж во
всяком случае, по поводу певицы, пользующейся "минутной славой": "Кто
вспомнит об этом через десять лет?", на третьей странице в отчетах о
заседаниях Академии Надписей часто упоминается о менее важном событии, о
дошедшем до нас полностью посредственном стихотворении времен фараонов. Быть
может, не совсем так обстоит в короткой жизни отдельной личности. И все же,
несколько лет спустя, в одном доме, где был в гостях маркиз де Норпуа и где
я смотрел на него как на самую надежную опору, потому что он друг моего
отца, человек снисходительный, ко всем нам благоволивший, да еще к тому же
отличавшийся сдержанностью, которую он всосал с молоком Матери и к которой
его потом приучила профессия, мне рассказали, когда посол удалился, что он
припомнил, как я однажды вечером "чуть было не поцеловал ему руку", и тут я
не только покраснел как рак, - меня ошеломило, во-первых, то, что маркиз де
Норпуа совсем иначе говорил обо мне, чем я думал, а во-вторых, меня
ошеломило содержимое его памяти; благодаря его "длинному языку" передо мной
неожиданно открылись соотношения между рассеянностью и собранностью,
памятливостью и забывчивостью, из коих слагается человеческое сознание; и я
был так же потрясен, как в тот день, когда впервые прочел в книге Масперо,
что точно известен список охотников, которых Ассурбанипал приглашал на
облавы за тысячу лет до Рождества Христова. |