|
Но кто пойдет сюда, по этой дороге, в этот тупик? И молитвы не остановят пожара, не то уж давно бы остановили, и не остановят его ни реки, ни озера, ни водохранилища, и сам он не догорит и не погаснет, пока будет чему гореть. Ничто его не остановит, пока он не достигнет океана, за пятьдесят, за шестьдесят миль отсюда. Конец света еще далеко, может, он никогда и не настанет, но для нее конец уже начался.
Она стояла в грязи среди рядов моркови, подставляя лицо прохладным брызгам, поглядывая на сумрачное небо, на запад, на север, на юг, в необозримый дымный свод, в сплошной дым, из которого сыпался пепел, листья папоротников, деревьев, кустов, ветки, клочья коры и сгустки смолы величиной с куриное яйцо. Многие из них дымились. Многие падали на землю, не погаснув. И тысячи птиц стаями летели на восток: орлы и ястребы, вороны и попугаи, сороки и кукабарры, скворцы и зяблики, — свободные птицы, они летели высоко над ней, а ее оставляли внизу. И где-то гул, как от сильного ветра, но не ветер, — где-то гул, о котором ей говорил Джон, но сам никогда его не слышал, потому что с такими пожарами ему не приходилось бороться, гул, о котором как-то рассказывал дед Таннер, гул, не похожий на другие, совсем особенный. Вроде как на море в шторм, но не такой. Вроде как при землетрясении, но не такой. Вроде как от лавины, но не такой.
Что толку тревожиться, думать о спасении моркови, или малины, или сараев, или дома? Все равно поздно. Или еще не поздно?
Она почувствовала, что уменьшается. Это было странное ощущение. Она посмотрела на свои руки, словно готовая к тому, что они стали маленькие, как у грудного младенца. Заплакала и удивилась, что слышит свой голос, а не плач ребенка.
— Господи, — сказала она, — пожалуйста, пошли мне кого-нибудь! Я совсем одна.
Но оставался Черныш. Черныш, который прыжками мчался к ней через поле. Черныш, который лаял так, как всегда лаял, когда хотел доложить, что нашел что-то интересное — вомбата, или кенгуру, или змею, или муравьеда.
Грэм чувствовал, что что-то неладно, но не мог заставить себя очнуться. Ему не хватало воздуха, все тело затекло, одолевала усталость. Ему очень не хотелось просыпаться. Хотелось спать и спать, чтобы заглушить отчаяние, подстерегавшее его в мире сознания. Но сознание не оставляло его в покое тянуло из глубин сна только что не за волосы. Оно твердило: «Проснись!» и кололо иголками, сотнями иголок, все с одного боку.
Он перекатился на другой бок и чуть не вскрикнул от боли, когда кровь побежала по онемевшим жилам.
Теперь он проснулся. В овраге было полутемно. Сперва он даже подумал, что проспал весь день. Эта мысль не очень его встревожила он еще старался дышать поглубже, чтобы утихомирить боль в боку, вдыхая что-то горькое, как тот вкус, что застоялся у него во рту, что-то совсем непохожее на чистый, свежий воздух. Постепенно он понял, что сумрак — не естественный, не вечерний. Циферблат его часов сначала расплывался перед глазами, потом он ясно увидел: 9.28. 9.28 утра? Ну да, конечно. В 9.28 вечера было бы уже совсем темно.
Тут он увидел собаку.
Едва глаза их встретились, как собака залаяла, а у мальчика сердце подскочило от страха. Их разделяло не больше пяти шагов. Потом он увидел девочку. Она стояла рядом с ним на коленях, он не увидел ее раньше, потому что лежал к ней спиной.
— Просыпайся! — говорила она. — Ну же, встряхнись!
— Я не сплю, — сказал он хрипло, принимая сидячее положение, побаиваясь собаки, встревоженный появлением девочки, пришибленный гнетущим ощущением вины, которого еще не мог бы объяснить.
— Вставай, — сказала она, — если не хочешь сгореть заживо. Крепко же ты спал! Я еле-еле тебя добудилась.
Он ничего не понимал.
— Встань! — сказала она резко. |