Он, к несчастью, достиг теперь таких пределов, которые сделали его всеобщим достоянием, достоянием толпы, достоянием целого народа. Ну так вот, скажите мне, господа, как вы думаете, могу ли я простить мою жену? Да, могу, и, конечно, прощаю; но в каком смысле? Понятно, что у меня нет мысли отомстить ей, я не мог бы унизиться до этого, но так же верно и то, что я не могу думать о ней иначе, как о человеке, изменившемся до неузнаваемости в моих глазах.
– Я отрицаю сознательность, – заявил доктор Готтхольд. – Согретый благородным напитком, я, безусловно, отвергаю ваш тезис.
– Как, сударь? Неужели вы никогда не совершали ничего дурного? Никогда не сознавали в душе, что это дурное, содеянное вами, было дурно?! Но ведь я только что слышал, как вы просили прощения, и не у Господа Бога, а у такого же смертного и грешного брата вашего, у такого же человека, как вы! – воскликнул полковник Гордон.
– Признаюсь, вы меня поймали, – добродушно согласился доктор, – вы весьма опытны в аргументации, как я вижу, полковник, и это очень меня радует.
– Ей-богу, доктор, я весьма польщен, слыша от вас подобный отзыв, – сказал полковник. – Когда-то, в бытность мою в Абердине[24 - Абердин – город в Шотландии, в котором находится известный университет.], я получил хороший фундамент образования и знаний, но все это было очень давно и давно быльем поросло, потому что жизнь моя сложилась совсем иначе, чем я предполагал. Что же касается вопроса о прощении, то мне кажется, доктор, что оно проистекает главным образом из свободных взглядов – столь опасных вообще, – а также от регулярной жизни, тогда как крепкая и дурная нравственность являются корнем мудрости. Вы, господа, оба слишком хорошие люди, чтобы быть всепрощающими.
– Это, пожалуй, несколько форсированный парадокс, – заметил Готтхольд.
– Извините меня, полковник, – сказал в свою очередь Отто, – я с величайшей готовностью допускаю, что вы не имели никакого намерения обидеть меня, но, право, ваши слова бичуют, как злая сатира. Как вы полагаете, уместно ли теперь называть меня хорошим человеком и приятно ли мне слышать это определение моей личности теперь, в то самое время, когда я расплачиваюсь, так сказать, и, подобно вам, охотно признаю эту расплату справедливой и заслуженной, расплачиваюсь за ряд моих проступков и заблуждений?..
– О, простите меня великодушно, ваше высочество! – воскликнул полковник. – Вы, без сомнения, иначе понимаете мое определение хорошего человека, и это объясняется тем, что вы в своей жизни никогда не были изгнаны из среды порядочных людей; вы никогда не переживали крупного, потрясающего перелома в своей жизни, а я его пережил! Я был разжалован за крупную несправедливость, за нарушение военного долга. Я скажу вам всю истинную правду, ваше высочество: я был горчайшим пьяницей, и это сделалось главной причиной обрушившихся на меня несчастий. Я пил запоем; теперь этого со мной никогда не бывает. Но, видите ли, человек, познавший на горьком опыте преступность своей жизни и свои пороки, как познал это я, пришедший к тому, что стал смотреть на себя как на волчок, крутящийся в тесном пространстве и поминутно натыкающийся на самые разнородные явления жизни, отбрасываемый из стороны в сторону, поневоле научается несколько иначе смотреть на право прощения. Я посмею только тогда заговорить о праве не простить другому какую ни на есть вину его, когда я сумею простить самому себе – не раньше; а до этого, думается мне, еще очень далеко! Мой покойный отец, досточтимый Александр Гордон, занимавший довольно высокий пост в церковной иерархии, был хороший человек и жестоко клял и упрекал других, ну а я – то, что называется «дурной человек», и потому являюсь естественной противоположностью моего отца и в остальном. |