И сам собой напрашивался вывод, который я боялся даже сформулировать, столь страшными могли быть его последствия: «Дело в том, что ты устал преподавать и лишь симулируешь бурную деятельность в Мекленберге». Эти слова привели меня в ужас, ведь колледж был для меня домом. В отличие от других неженатых преподавателей, у меня не было своей квартиры ни в Дрездене, ни в Бетлехеме. Я всегда жил в общежитиях — хотя и в отличных апартаментах, если быть честным, — но был узником в тюрьме, которую выстроил собственными руками. Хватит ли у меня смелости покинуть ее?
Тряхнув головой, словно прогоняя эту мысль, я обратился к другим своим слабостям, которые раньше не решался признать за собой: «Ты критик, Стрейберт, и у тебя была возможность стать довольно влиятельной фигурой в этой области, но ты поступился принципами. Это началось с того, что в погоне за контрактом „Кинетик“ ты дал уговорить себя отказаться от критики Йодера. Здесь и начался твой провал. Но, что хуже всего, ты заткнул себе рот, потому что Йодер пожертвовал крупную сумму на твою программу подготовки писателей. Ты считал, что обязанность писателя или критика — стоять в оппозиции к обществу и быть честным. Но, как только обстоятельства надавили, ты тут же сломался».
Я встал и, закинув руки за голову, закричал:
— Но это ведь замкнутый круг, и я ничего не могу с этим поделать!
Случайно проходивший мимо профессор Харкнесс с факультета химии заметил мое отчаяние, хотя слов не разобрал:
— С вами все в порядке, Стрейберт? На вас лица нет!
— Борюсь с абстракциями, — соврал я, и, когда он спросил, не проводить ли меня до общежития, я снова соврал: — Нет, спасибо. Слишком много работы. Я в порядке. — И, чтобы убедить его в этом, прошел с ним часть пути. Он не хотел оставлять меня одного, но я настоял на этом, и, когда он ушел, я опустился на другую скамью и продолжил свои болезненные самокопания: «Нечего никого винить, кроме самого себя. Ни Девлана за то, что подцепил спид, ни Тимоти за то, что перерос меня, ни Йодера за то, что описал Грензлер прежде, чем я смог подобраться к нему, ни колледж за то, что тот не сумел обеспечить меня более способными студентами. Подкачал не кто-то другой, а я сам, и только потому, что утратил возможность идти вперед, что непростительно для того, кто хочет быть критиком или вести за собой других. Мои усилия напрасны, я оказался в ужасной трясине, которая затягивает меня все глубже».
Не отличаясь особой смелостью, я все же считал себя способным признать неизбежное, поэтому в тот момент, когда судьба отвернулась от меня, я сидел, уставившись на озеро и стиснув зубы, собирая свои силы в кулак, чтобы во что бы то ни стало вытащить себя из трясины, в которую попал. К счастью, на помощь ко мне пришли слова, сказанные когда-то Исковичем в Темпле: «У вас еще четверть века до отставки. Используйте эти годы продуктивно». В этот печальный вечер его предложение, которым я пока так лихо пренебрегал, показалось мне спасительным выходом. Оно давало возможность выбраться из затянувшего меня болота и нацелиться на новые дела.
Окрыленный надеждой, я вскочил со скамьи и бросился звонить Исковичу, чтобы сообщить свое решение. Но, прежде чем предъявить свои права на свободу, я должен был преодолеть еще одно препятствие. Мой путь проходил мимо библиотеки, там я неожиданно для себя остановился и вошел в пустовавший зал, покинутый студентами на время каникул. Кивнув Дженни Соркин, трудившейся в углу, я попросил библиотекаря дать мне проспект Темпла. С книгой под мышкой я вернулся к себе и стал разглядывать на карте, в каком беспорядке разбросаны здания университета по северной части Филадельфии. Когда я понял, что в этом гетто не будет ни Ванси, ни ухоженных аллей парка, ни просторных апартаментов в общежитиях, смелости у меня поубавилось: «Боже, Стрейберт! Да ты спятил! Это же такой неравноценный обмен!» Но тут у меня в ушах прозвучало: «Сделай шаг вперед или навсегда останешься в хвосте». |