Она отлично поняла его, хотя ничего не ответила тогда, под водой. А может, и ответила — так никогда и не спросила, ответила она ему тогда или нет, потому и не знала. Она ответила позже, ночью, там, на берегу Красного моря, в палатке, далеко от всех, где близки были только полная луна, светившая, как ночное солнце, водная ширь, серебряная рябь воды, ветер Синая, несущий песок, как дымку, да легкое поскрипывание этого песка на зубах и сухое першение в уголках глаз — тоже от песка.
Глаза у врача так и сияли, так и светились, и она удивлялась и не удивлялась, потому что, нырнув возле отвесной серо-бело-розовой и фиолетовой стенки рифа, видела маленький черный мячик, излучавший длинные-длинные шипы, еще подумала: игрушка, что ли? Но мячик глянул на нее пятью глазами — как звездочками, в самом деле, пятью лучистыми, золотыми звездочками, расположенными правильным пятиугольником.
Она дотронулась пальцем до одного из черных шипов и почувствовала боль, как от укола иглы, — конец шипа сломался, шип стал короче, но морской еж-игрушка не шевелился и по-прежнему смотрел на нее пятью звездочками, которые удивительно светились на диво правильным пятиугольником.
Врач вытащил шип, и боль стихла.
— Отвернись, — сказал он.
Она отвернулась.
Он долго отсасывал кровь у нее из пальца, а она в душе смеялась, потому что укол морского ежа не ядовит, хоть и болезнен.
Он сосал ее палец и сплевывал.
Слюна была красной и, должно быть, соленой, и в ту ночь, когда вся палатка просвечивала насквозь, будто снаружи висели фонари, потому что было полнолуние, и он соскользнул с туго надутого матраца, приблизился и замер в ожидании, распластавшись на брезентовом дне палатки, под которым был песок, горячий песок Синая, она подняла длинную — до земли — прозрачную галабию, купленную позавчера за несколько лир у смуглого бедуина, и уперлась руками ему в грудь.
И была лишь просвечивавшая насквозь палатка, полная луна за ней, пять золотых звездочек с одним обломанным шипом — в глубине да желтый песок под брезентовым дном палатки, который поскрипывал на зубах, легонько поскрипывал и сухо пощипывал глаза, только самые уголки глаз.
Как просто.
Я тебя хочу.
Я хочу тебя.
Такие простые слова.
Ясные, точные, как острая игла, которая колет, если уколешься, и тогда идет кровь, и ты знаешь, что это так и не иначе.
Три слова.
Долго, медленно, не спеша.
На песке, на глине, на черноземе.
И на облаке.
На облаке, если ты в силах нести и вынести.
28.
Эти три слова.
Она молчала.
Танцевала только.
— Я хочу тебя, — повторил солдат.
Она встала на цыпочки, обхватила руками его шею и впилась горячими губами в его губы.
Под тонким, прозрачным зеленым халатом не было ничего, кроме ее тела, солдат чувствовал ее всю до последней складочки, и еще крепче прижимал к себе, прижимал до тех пор, пока ее грудь не слилась с его грудью.
Труба — как синайский ветер.
Огоньки свечей, светлый сумрак — как в лунном свете.
Они танцевали.
Шаг за шагом, в одном и том же ритме, медленном, словно капли, падающие с ледяной сосульки под лучами зимнего солнца.
Странный, непонятный голод — как в Ницце, когда три дня не ела, сладкая горечь — как после польской водки.
Они танцевали под деревьями, машущими ветвями на неподвижных, написанных маслом картинах, под зеленеющей травой, которой вовсе не было, под распустившимися цветами, которым не суждено было увять, потому что не из земли они росли.
Он закрыл глаза.
Они танцевали медленно-медленно, шаг за шагом.
— Я люблю тебя, — прошептал солдат.
Она не ответила, может, потому, что в этот миг у нее перехватило дыхание. |