Она не ответила, может, потому, что в этот миг у нее перехватило дыхание.
— А ты… любишь меня? — тихим, усталым голосом спросил солдат.
Она не ответила.
— Сара…
Не услышала она.
— Сара!
Не откликнулась.
Она была в одной сорочке, и волосы разметались по плечам, а Давид был совсем голый.
Они вышли оба, и никто их не видел, потому что в ту ночь все просили Бога отпустить им грехи уходящего года и судить их не слишком строго.
Они пошли, взявшись за руки, тоже не видя никого и ничего, потому что вокруг был только песок. Ноги вязли в песке, и темный след тянулся за ними в лунном свете.
Они подымались на дюну, на вершине которой росло дерево.
29.
Это дерево и теперь стояло на той самой дюне, большое, ветвистое, под ним — поляна, а на поляне — алые мелкие цветы, как ягоды.
Кругом, насколько хватал глаз, так и не выросло больше ни единого дерева, лишь кое-где жался к почве низкорослый кустарник.
Да и кустарника уже почти не осталось, потому что перед самой войной на песчаный пустырь пригнали три бульдозера, которые принялись разравнивать желтые дюны, корчевать кусты, а лишний песок увозили грузовики, высокие и широкие, как баржи. Проезжая по узкой асфальтовой дорожке, проложенной у самого дома, прямо под окнами, они терзали слух своим страшным ревом и оставляли клубы вонючего серого дыма, который рассеивался только ночью.
Бульдозеры рычали от светла до темна без передышки, один за другим срезая песчаные горбы, пока не добрались до самой высокой дюны, где росло одинокое дерево.
Теперь это дерево стояло на краю обрыва, свесив длинные обнаженные корни, словно гибкие голые ветви, — уже не живые, но и не засохшие.
Утром и вечером она наблюдала за передним бульдозером, ближе всех подобравшимся к дереву, и ждала, когда оно упадет.
Но дерево все не падало, стояло по-прежнему, впившись в землю второй половиной корневой кроны, стояло до самой войны, и в войну, и до сих пор стояло, потому что как остановился тогда бульдозер, так и застрял у обрыва под деревом, задравши свой ковш, как клюв, так и застыл, ржавея, словно чучело пригвожденного зверя.
В войну мужчины не разравнивают пески, и она могла только радоваться, что ее дерево все еще стоит, но как было радоваться, если дюну оставили в покое с того самого Судного дня.
30.
— Я зверски проголодалась, — сказала она, все еще обнимая солдата и глядя ему в глаза.
— И я.
— Какое блюдо едят после ласточкина гнезда? — спросила она.
— Нет, хватит! — воскликнул он.
— Я думаю, что за ласточкиным гнездом…
— …едят яичницу.
— Дикарь! — вскричала она.
— Дикарь.
— Ты ужаснее дикаря! Ты увалень, которому лишь бы брюхо набить!
— Хочу яичницу…
— И будешь запивать яичницу виски?
— А ты запьешь ее своим красным французским шерри.
— Господи! Ты с ума сошел.
— Ну и что?
Захватив бутылки, он — одну, она — другую, и оставив в гостиной свечи, нетронутый мейсенский фарфор, сухие, так и непригубленные хрустальные чаши, они перебрались в кухню, где было открытое окно и было светло, уселись за маленьким кухонным столиком, перед большой сковородой, на которой лежала уже давно остывшая, сморщенная желто-розовая яичница.
Солдат откусил хлеба и принялся уплетать холодную яичницу с таким наслаждением, что она не могла удержаться от смеха.
Он не стал искать ни бокалы, ни рюмки. Придвинул стоявшие на столике керамические чашки, приготовленные для кофе, налил в одну красного шерри, в другую — виски, до половины. |