|
Ты же знаешь, что пройдет. Только сейчас я не могу об этом, у меня голова другим занята.
На Кэтрин это было непохоже. Обычно, когда разговор заходил о Келли, она была само внимание и сама участливость.
– Как бы я хотел, чтобы ты вернулась, – сказал Кардинал, – или чтобы я был там, рядом с тобой. А то здесь так тихо в доме. – По крайней мере, это он может ей сказать, не рискуя подорвать ее веру в собственные силы.
– Но сейчас я не могу приехать, Джон. Работа еще в самом разгаре, и работа важная.
– Я знаю, милая. И я рад, что работа твоя идет хорошо.
– Самое интересное в этих наших съемках на берегу – это небо, все усыпанное звездами. Звезды и лунный свет. Они заставили меня на многое взглянуть совершенно по‑другому. Я что хочу сказать – ведь если ты не какой‑нибудь там астроном, ты воспринимаешь звезды ну просто как данность, что ли… А я сейчас все думаю и думаю о них, и, по‑моему, во мне забрезжило какое‑то их понимание… Впервые… забрезжило.
В ее тоне он уловил бредовые нотки, мысль, грозящую вот‑вот соскользнуть с рельсов рассудка. Он пробормотал нечто успокаивающее, вроде:
– Хорошо, хорошо, милая, – мысленно молясь: «Пожалуйста, пожалуйста, дай ей продержаться еще немного. Пожалуйста, пусть это будет дома».
– …и когда снимаешь звезды в их пространственном соотношении со зданиями на берегу, создается ощущение движения. И не только… Начинаешь усматривать замысел. Помнишь, как было, когда мы увидели северное сияние?
– На Ньюфаундленде. Конечно, помню.
В Алгонкин‑Бей они не раз видели северное сияние, но тогда, в Бонависта‑Бей, все было по‑другому: полнеба полыхало цветными вспышками, становясь то изумрудным, то зеленовато‑желтым, то багряным. Кардинал тогда, кажется, впервые понял, что означает слово «благоговеть».
– Так вот, сейчас это то же самое! Полночное небо – это не просто небо. Это внеземное послание. Смысл его ты пока еще не в состоянии уловить, но знаешь, что уловить его можно, он внятен тебе!
Давным‑давно они с Кэтрин выработали шифр. Это было в один из стабильнейших ее периодов – года два она оставалась в совершенно здравом уме, а это значило очень многое: и остроумие, и жизнерадостность, и щедрость, и главное, – непоколебимое добродушие и легкость характера. С ней бывало легко, как ни с кем другим.
Кардинал воспользовался тогда удобным моментом, чтобы заключить с ней договор.
– Кэт, – сказал он, – надеюсь, тебя не огорчит одна моя просьба, просьба очень важная.
– Тогда не огорчит, – отвечала она. Она разглядывала в лупу листы фотобумаги и, подняв на него глаза, близоруко щурилась, пытаясь сфокусировать взгляд.
– Я хочу придумать фразу. Шифрованную. Какую‑нибудь фразу, произнося которую давал бы тебе понять, что мне ясно – ты на грани. Не просто возбуждена или в шатком равновесии, а совершенно точно готова вновь потерять контроль, хотя сама и не осознаешь этого.
Взгляд Кэтрин затуманился, лицо слегка вытянулось. Кардинал умел читать по ее лицу любую степень боли, которую она испытывала, как и любую степень радости. Ничто так не мучило его, как боль, которую он ей причинял. Он‑то боялся, что она рассердится. А вот, пожалуйста – испортил хороший вечер!
– Думаю, это разумное предложение, – сказала Кэтрин, опять склонившись к своей фотобумаге.
– Ты не сердишься?
– Нет. Неприятно немножко. Не страшно. – Ее волосы свешивались, закрывая лицо. Голос звучал чуть глухо. – А какую фразу ты имел в виду?
– Не знаю. Что‑нибудь совершенно нейтральное, но так, чтобы мы оба понимали смысл. |