Ну а потом все забылось, и мы по-прежнему бегали друг к другу в гости, а во дворе отмечали все праздники подряд, даже религиозные. И не потому, что сильно во что-то верили, а из-за того, что людям нужно как можно больше праздников при такой жизни. А тогда вешали лапшу на уши, что есть один праздник - праздник труда, хотя лучше всех, конечно, жилось тем, которые ни хрена не делали. Таким во все времена лучше всех живется. Что в средневековье, что в светлом будущем, о котором нельзя думать без дрожи в животе.
На праздники мама всегда делала колбасу, причем такую, что даже колбасник Клюге всегда говорил ей: «Мадам Берточка, только никому не кричите за это, но мне рядом с вами нечего делать». А какой фиш делала тетя Роза, мама Альберта, так такого я с тех пор не ел... Помню только, что жили просто и дружно. Сейчас так не живут.
Потом началась война. Мы и отцов потеряли в один день. Они в порту грузчиками били и таскали мешки под бомбами. А погибли, вынося раненых из пекла. Они лежали на причале, а немцы палили по них из самолетов... Видишь, и я говорю - немцы, хотя во мне их крови - двести процентов, сто от мамы, сто от папы. Только до войны никто не понимал сказать другому, что он немец или турок. Мы все были одесситы. А потом началось... Тогда тоже был октябрь, когда в город вошли румыны. И сын дворника Васька сказал Севке Конти, что теперь в Одессу пришли его родственники. Сказал в шутку, а Севка вполне серьезно набил ему морду и заметил прямо в глаза всем, что таких родственников он видел в гробу.
Вот ты, наверно, сто раз в кино смотрел, как они ходили по городу: в сапогах, обвешенные автоматами. Так это пена. Кроме офицеров я не видел ни одного румына в сапогах или с автоматом. В обмотках и винтовках - это правда. Немцы ходили в ботинках, со штыками. Без автоматов. Я к Севке Конти ничего не имею и тех уродов, что забрались в Одессу его родственниками, не знаю, но что они вытворяли, ты себе представить не можешь... Пошлют их листовки со стен сошкрябывать, так они их потом торговали на Привозе, где я сейчас продаю рыбу. Они что хочешь торговали, даже пистолетами. Чтоб ты не подумал, что я этот самый националист, то немцы делали то же самое, только не так явно.
Знаешь, долгими зимними ночами я лежу в своей конуре и смотрю в потолок. Огонь лижет уголь в «буржуйке» и напоминает за прошлое. И я думаю: может, я -это не я, и все, что было - это не со мной? Потому что тогда, в октябре сорок первого, Альку сожгли живым в пороховых складах. А на его шкуре горела моя наколка и, значит, я умирал вместе с ним. Такая вот мистика бьет мне зимними ночами по нервам.
Тогда я чуть с ума не сошел. Потому что в четырнадцать лет плохо понимаешь, почему, если родился с фамилией Анзенштайн, тебе могут дать даже аусвайс и жратву. Но если ты Айзенштейн - спалят живьем. И когда я узнал, что погиб мой друг Альберт, я был готов взять топор и рубить подряд на улице всех немцев и румынов в солдатской форме. Потому что они убили моего кореша, а одессит, который не может отомстить за товарища, так он не имеет право называться одесситом. Так я это понимал. И еще понимал, что теперь я тем более никакой не немец, хотя сын дворника Васька уже был готов лизать мне зад только за это. И мне было плевать на всех немцев в мире, потому что для каждого человека главнее всего земля, среди которой он существует.
А румыны занаглели и обзывали Одессу поганым словом «Транснистрия». И хотели, чтоб я занимался в их вшивой гимназии... Но за Одессу им рвали глотки - будь здоров, и не всегда по приказам подпольных горкомов. По собственному желанию тоже. Я знаю.
И когда через пару дней после того, как сожгли Ать-ку, какие-то ребята взорвали на Маразлиевской штаб вместе с комендантом Одессы, я радовался и мне было плевать, что среди погибших были немцы. Это честно.
А потом я сам себе постановил: убью за Альку десять гнид, которые влезли в Одессу и вешали людей на деревьях. |